Живописец душ (страница 13)
– Сочетание бромоформа, седативного средства, – пояснил аптекарь, – и героина облегчит кашель. Определенно! – заявил он, видя, как Эмма в сомнении вертит в руках пузырек.
– Мне казалось, что такие лекарства готовят на основе морфина, – тоже удивился Далмау.
– Героин – производное морфина, средство более действенное. Сами убедитесь.
Аптекарь не соврал. Когда они вернулись, Монсеррат, чисто вымытая, спала в чистой рубашке на чистых простынях, а Хосефа шила у окна, хотя глаза у нее почти слипались. Приступы кашля, нарушавшие сон Монсеррат, исчезли, как только мать дала ей выпить хорошую дозу микстуры. Потом, пряча от сына глаза, обходя его стороной, избегая его, отправилась на кухню готовить суп.
– Почему она ведет себя так?.. – спросил Далмау.
– Чувствует себя в ответе, – сказала Эмма, даже не дослушав. – Ей стыдно.
– Стыдно? – изумился Далмау.
– Да, – убежденно проговорила Эмма. – Стыдно за ужасы, которые пережила Монсеррат. Стыдно за плоть от плоти ее, которую она любит больше, чем свою собственную; за плоть, опоганенную шайкой воров, негодяев и сукиных детей. Любопытно, правда? Такие мы, женщины, глупые.
Да, женщины могут стыдиться того, в чем нисколько не виноваты, но нужно ли прибавлять к этому обязанность идти вместо Монсеррат к монахиням Доброго Пастыря брать уроки катехизиса, как ей только что предложил Далмау? Эмма плакала на заднем дворе столовой, повернувшись спиной к жениху. Кого она оплакивала? Монсеррат или саму себя? Подруга восстанавливалась – физически, потому что в духовном плане она, кажется, стерла из памяти все, что выстрадала в тюрьме, хотя травмы никуда не делись, Эмма замечала их каждый раз, когда с ней встречалась, – почти каждый день. Они сидели дома и болтали или выходили погулять, выпить кофе или чего-то прохладительного, если находились деньги. Монсеррат осталась без работы; на прежней фабрике ее даже не пустили на порог, и на другие текстильные предприятия тоже не захотели нанимать. Ее имя попало в списки нежелательных лиц: в черные списки. С этого момента классовая борьба, промышленники, буржуи, а главное, Церковь и клирики стали для нее настоящим наваждением, будто это в самом деле помогало забыть недавнее прошлое и туманное настоящее.
Как Эмма ни старалась, беседы с подругой всегда склонялись к эксплуатации рабочих или к смирению, которое проповедовали попы, одурманивая народ и отводя его гнев от истинного виновника его страданий: капитала. Эмма разделяла эти идеи, так было всегда, они вместе ходили на манифестации, участвовали в забастовках, но жизнь заключала в себе что-то большее, и мало-помалу это наваждение отдаляло их друг от друга, так что они почти перестали видеться. Хосефа умоляла Эмму приходить, встречаться с ее дочерью, общаться с ней, но Монсеррат нашла опору в брате Томасе и в анархистском движении. После успеха республиканцев на выборах 1901 года анархисты Барселоны впервые вышли из подполья. Ячейки укрепились, некоторые члены вернулись из изгнания, и все они начали строить планы. Появились новые газеты революционной направленности; одна из них, финансируемая Феррером Гуардия, под названием «Ла Уэльга Хенераль», прямо указывала путь: всеобщая забастовка как наивысшее проявление борьбы классов.
Эмма высморкалась, поджала губы и покачала головой.
– Я виноват. Прости меня, – прошептал Далмау, кладя ей руки на плечи.
– Простить? – жалобно вскрикнула Эмма, снова отстраняясь от него. – Как, по-твоему, я должна теперь себя чувствовать? Ведь ты говоришь, что, если она не пойдет в приют, ее опять посадят в тюрьму.
Об этом и предупредил Далмау преподобный Жазинт, объявив, что дон Мануэль не примет больше никаких отговорок и промедлений.
– А если я не соглашусь и ее вернут в тюрьму? – продолжала Эмма. Далмау пробормотал что-то невнятное, и она в ярости оттолкнула его; тот стерпел. – Что тогда будет? Ее снова посадят по моей вине?
– Не по твоей… – Далмау понимал ее, осознавал ответственность, которую возлагал на плечи своей невесты, но ничего другого ему не приходило в голову.
– По моей! – возразила Эмма. – По моей, – повторила она и, закрыв руками лицо, разразилась слезами. – По моей, по моей, – твердила она, рыдая.
Далмау защищался, как мог. Ему создавшаяся ситуация тоже не сулила ничего хорошего, и он скрепя сердце просил невесту об услуге.
– Не нападай на меня, Эмма. Прошу тебя, хватит! Я всего лишь добился свободы для девушки, которую пустили по рукам, которую насиловали в тюрьме. Она сама меня умоляла! Мать просила, да и ты тоже. Я прибег к единственному средству, доступному для такого, как я. Я знал, что сестра не согласится, поэтому соврал ей, и дону Мануэлю, и преподобному Жазинту. И сделал бы это снова, понимаешь? Поступил бы точно так же, – закончил он убежденно.
– С теми же последствиями.
– Нет, – поспешил возразить Далмау, – если бы я начал все сначала, я бы предложил тебе заранее то, что предлагаю сейчас. Монсеррат твоя подруга, вы почти как сестры. Моя мать тебе как родная. Если бы, когда Монсеррат отказывалась выйти из тюрьмы, только чтобы не ходить на уроки катехизиса, я, не видя другого выхода, чтобы вызволить ее и одолеть ее упрямство, попросил бы тебя о помощи и предложил заменить ее у монахинь, неужели ты бы оставила ее гнить в тюрьме?
Эмма глубоко вздохнула.
– Я виноват, – повторил Далмау, отирая подушечкой пальца слезы, которые струились у нее по щекам. Эмма не противилась. – Извини, что так прямо поставил тебя перед фактом, но ты единственная, кто может спасти Монсеррат. Она обезумела. Ненависть переполняет ее.
Взглянув на Далмау, Эмма поняла, что душа его разрывается между тремя женщинами, близкими ему. Ею самой, Монсеррат и Хосефой. Перед ней стоял любимый мужчина, и в этот момент она полностью приняла на себя все его заботы. Далмау – хороший человек. Эмма пожалела, что была с ним сурова, и что-то всколыхнулось у нее внутри, забилось настойчиво, сильно. Далмау был прав: предложи он это, когда Монсеррат еще сидела в тюрьме и свобода подруги зависела бы от нее, она пошла бы на подмену без малейшего колебания.
На губах у Эммы появился намек на улыбку. Она схватила Далмау за руку, увела со двора.
– Садись, – велела, показывая на один из столиков под открытым небом, на пустыре, что граничил с мыловаренным заводом. К вечеру летняя жара спала, задул приятный свежий ветерок.
Эмма, отлучившись ненадолго, принесла графин красного вина, два стакана и немного персикового джема, который остался от ужина. Бертран с семейством заканчивали убираться в заведении, где были заняты всего лишь с полдюжины столиков. Она уселась напротив Далмау и щедрой рукой налила в стаканы вино. Далмау сделал глоток.
– Пей, – велела она, сделав забавную гримаску.
Далмау взглянул на нее в растерянности.
– Хочешь меня напоить? – спросил он.
– Хочу, чтобы ты улыбнулся, этого довольно, – проговорила Эмма, но Далмау не изменился в лице. – Если для этого нужно тебя напоить… – Она показала на Бертрана, который считал выручку. – У меня тут вина сколько угодно.
– Мне сейчас не до шуток.
– Пей, – не отставала она, поднося к губам собственный стакан и опрокидывая в себя половину. В конце концов и Далмау сделал то же самое. – Теперь до дна, – предложила она, снова подавая пример.
Далмау опять присоединился. Еще стакан. Теперь они выпили вместе, подняв стаканы. Еще один. Вино кончилось.
– Мы хотим напиться, – сказала Эмма Бертрану, снова наполняя графин.
Тот кивнул. Потом сказал, что сейчас выставит засидевшихся клиентов, гомонящих за столиками, погасит свет, а она потом закроет.
– Ты мне доверяешь? – спросила Эмма с лукавой улыбкой.
– Какой у меня выбор.
Новый графин опустел. Далмау пытался поговорить о доне Мануэле, преподобном Жазинте, сестре, матери… Эмма пресекала любые попытки.
– Молчи и пей, – твердила она. – Не хочу ничего слышать. Давай напьемся, Далмау. Мы тут одни. Воспользуемся случаем. Насладимся. Напьемся… и как следует выбьем пыль из матраса.
Уже почти месяц у них не было отношений. В последний раз, когда Монсеррат со своей бедой стояла у них перед глазами, ни один не получил удовлетворения.
– Ты имеешь в виду… – засомневался он.
– Пей!
Они напились допьяна и действовали неловко. В темноте, внутри столовой не могли даже раздеть друг друга. Еле держась на ногах, шатались и падали, а когда рухнули на одеяло, расстеленное на полу, им никак не удавалось сдернуть одежду, которая упорно цеплялась за разные места. Оба хохотали.
– Подними зад! – велела Эмма. – Иначе мне никак не снять с тебя штаны, – промычала она сквозь зубы, словно совершая титаническое усилие.
– Да я уже поднял! – протестовал Далмау, еще выше задирая лобок.
– Тогда… за что же я тяну?
– За пиджак, – пояснил Далмау и с хохотом шлепнулся задом на пол. – За проклятущий пиджак!
Они еще продолжали сражаться с одеждой, когда Эмме удалось извлечь член Далмау: вялый.
– Это что такое? – жалобно протянула она.
Большим и указательным пальцем взялась за крайнюю плоть и стала выкручивать, будто отжимая тряпку.
– Эй! – вскрикнул Далмау.
– Давай! Вставай, красавчик! – обращалась она непосредственно к члену. – Поднимайся!
Они выпили много, но молодость и страсть возобладали, так что пенис внял призыву и окреп и у нее в промежности выступила влага. Они соединились. Сделали это, не заботясь о последствиях, и семя Далмау излилось в Эмму, вызвав у нее долгий и глубокий оргазм.
Лежа на полу под ним, Эмма подняла ноги, скрестила их поверх бедер Далмау и крепко прижалась к нему, чтобы войти в ритм его экстаза. Глубоко дышала и улыбалась, пока он стонал, запыхавшись. Хотела поймать его взгляд, но увидела закрытые глаза под плотно сомкнутыми веками. Она очень любила его. И поняла, что он избавляется от всех своих проблем; эта уверенность обрадовала ее.
Здание было грандиозным, величественным, как все, построенные религиозными орденами на проспекте Диагональ. Оно занимало целый квартал между Травессера-де-Грасия и улицей Буэнос-Айрес. Рядом с приютом монахинь Доброго Пастыря, исправительным заведением для девочек, высилось здание приюта Дуран для малолетних преступников, занимая квартал между Травессера-де-Грасия и улицей Гранада. Чуть выше располагался монастырь Черных Дам, то есть бенедиктинок.
Эмма знала, что чуть дальше по Диагональ находится фабрика изразцов, где работает Далмау. На заре она выбрала самую старую одежду и обувь, пытаясь скрыть свои прелести, хотя это было нелегко, поскольку день обещал быть жарким, и пришлось надеть тонкую блузку; потом отправила кузину Росу в столовую, предупредить, что опоздает.
Монахини Доброго Пастыря посвящали себя евангельской проповеди среди девиц, сошедших с праведного пути; они приносили добавочный, четвертый обет: спасать их души. Девочки и девушки делились на три разряда: те, что оставались непорочными; беззащитные сироты, которых можно было еще вернуть к Господу; и полностью утратившие правый путь, или окончательно пропащие. Существовали жесткие границы; внутри приюта между этими замкнутыми группами не допускалось никаких контактов и взаимоотношений. В приюте жили около двухсот пятидесяти девочек и молодых девушек. Содержание около сотни из них оплачивал муниципалитет Барселоны, много лет назад городская управа поручила религиозной общине основать исправительное заведение для женщин города; остальные траты покрывали щедрые пожертвования от верующих, в частности от благочестивого дона Мануэля Бельо.
Эмма дернула за цепь, что скрепляла решетчатую дверь, которая вела во дворы, окружавшие приют. Привратница вышла из будки, расположенной за дверью, и через решетку спросила, чего она хочет.