Мрачные сказки (страница 11)

Страница 11

– Ты сам знаешь…

Паркер опускает глаза, пинает ком земли, как будто сознает, что сболтнул лишнего.

– Ничего я не видел, – цедит он сквозь зубы.

Нам обоим известно и о наказании, предусмотренном за выход за периметр, и о панике, которую подобный инцидент мог вызвать в общине, и об обряде, который пришлось бы пережить Паркеру, прознай кто-нибудь об этом. Он рисковал своей жизнью, не только перейдя границу. Он рисковал ей, вернувшись назад. И сейчас – рассказав мне о своей погоне за псом.

– Я никому ничего не скажу, – заверяю я парня.

Тот кивает. Веки Паркера полуприкрыты, как будто его одолевает дрема. Мы знаем друг друга давно. Возможно, потому он и рассказал мне эту историю. А, может быть, просто устал и дал волю языку, сам того не желая.

Нас снова разделяет тишина. Стул проседает подо мной, когда я откидываюсь назад и отпиваю еще глоток кофе. Теперь он кажется менее горьким – мои вкусовые рецепторы уже привыкли к его неоднородной, «зернистой» консистенции.

– Почему ты расспрашиваешь о дороге?

Пульс под воздействием кофеина (или паники?) резко ускоряется, отзывается барабанным боем в ушах.

– Так, из любопытства, – уклончиво отвечаю я.

– Ты же знаешь, выходить за ворота нельзя, – приподняв вместо указательного пальца русую бровь, предостерегает меня Паркер. – Пересекать границу никому не дозволено! И никому из нас не выжить по ту сторону.

«Во загнул!» Да нам каждую неделю, на каждом общинном собрании напоминают об опасностях, поджидающих в лесу. И наша с Паркером работа – задача нашего поста на воротах – не дать проникнуть в Пастораль чужакам, которые могут забрести сюда и занести гниль. Мы ведем наблюдение. Мы охраняем Пастораль, защищаем ее. Но за все те годы, что я просидел в сторожке, я ни разу не видел ни одного человека, шагающего по дороге к Пасторали.

Покосившись на сменщика, я выгибаю губы в ухмылке: мой вопрос был только шуткой.

– Не беспокойся. Я не намереваюсь этого делать, – игнорируя тяжесть в желудке, я поудобнее усаживаюсь на стуле. Показываю всем своим видом: мне здесь очень хорошо, я не собираюсь никуда рыпаться. Врать надо легко и непринужденно.

Паркер чуть дольше задерживает на мне свой взгляд, как будто не верит моим непринужденным жестам. Как будто чувствует, что именно занимает мои мысли, о чем я давно уже размышляю: что, если мне удастся уйти по дороге? Что, если я смогу пробраться через лес? В тот мир, что лежит за стеной деревьев?

С губ Паркера слетает тихий протяжный вздох:

– Ладно. Пошел я, пожалуй, домой. Ей нужно поспать. – Парень тыкает в свою голову, а напоследок наставляет: – Следи за курами Оливии и Пайка. Последние несколько дней они так и норовят выбраться из курятника. Если забредут за периметр, их задерут койоты.

Я киваю:

– Мы общинная охрана. Наше дело – быть всегда начеку!

Пренебрежительно махнув рукой, Паркер поворачивается ко мне спиной и выходит за порог на дорогу. Я прислушиваюсь к его шагам. Несколько секунд они вяло отмеряют полумильный путь по грязи в сердце Пасторали, но постепенно их отзвуки блекнут, а затем и вовсе глохнут в темноте.

Мой большой палец вычерчивает круг по ободу кружки. Глаза устремляются на дорогу – путь, уводящий от Пасторали в мир, который я никогда не видел. Поставив кружку на стол, я встаю со стула и выхожу из сторожки. Изъеденные ржавчиной ворота уже давно не распахивались настежь – слишком долго в Пастораль не прибывали новые поселенцы. Или им просто не удавалось добираться до нас целыми и невредимыми?

Я вдыхаю приятный ночной воздух, аромат сирени, цветущей в канаве за дорогой. Вглядываюсь в темноту. В нечто, простирающееся за грунтовкой. И… делаю шаг за ворота. А затем еще один.

Грея руки в карманах, я размышляю над рассказом Паркера – о его погоне за псом за чертой границы. Узнай Калла, о чем я все время думаю, она бы рассердилась. Да я и сам дивлюсь тому, какие мысли блуждают в моих синапсах. И от какой идеи мне никак не удается избавиться. Эта идея будоражит меня весь последний год, а может, и дольше.

Впрочем, Калла тоже многое от меня утаивает, скрывает мысли за веками своих бездонных глаз. Не могу выразить словами ту грань жены, которую она так тщательно старается не обнажать передо мной. Но я все равно ее чувствую.

Оглядываюсь на ворота, на маленькую тесную хижину, в которой проводил почти все ночи на протяжении многих лет и сезонов. Я дежурил в ней и в снегопад, и под порывами шквальных, пронизывающих осенних ветров, и в летнюю жару, когда даже легкий ветерок не просачивался в дверь, чтобы охладить мое перегретое тело. Как много часов я просидел в этой комнатушке, попивая кофе, оставляющее зольное послевкусие, буравя взглядом этот участок дороги и предаваясь раздумьям.

Я подхожу к обочине и там, в камышах, нахожу маленький камушек. Наклонившись, подбираю его, а сердце уже колотится о грудную клетку. Не выпуская из руки камень и стараясь ступать как можно тише, я направляюсь по дороге вниз. Я отхожу все дальше от своего поста. От Пасторали.

* * *

Граница Пасторали обозначена деревянной изгородью; она тянется вдоль правой кромки дороги; к последней вехе гвоздями прибит указатель, на котором вырезана надпись: «Частное владение».

Надобности в этом указателе давно нет – за последний десяток лет сюда никто не являлся. Никто не проходил густой девственный лес. А если и проходил, то непременно заражался гнилью, и мы не могли ему позволить войти в Пастораль. Это было небезопасно, как когда-то. И теперь небезопасно тоже. Но я все же переступаю границу, которую нам строго-настрого запрещено пересекать, и выхожу в мир, существующий за пределами Пасторали. И делаю я это не впервые.

Пройдя пять шагов, останавливаюсь возле уродливого булыжника, лежащего на дороге. Это я его сюда положил, и было это больше года назад. Но я до сих пор помню, как бешено стучало в тот момент мое сердце. А дыхание было таким громким, что я побоялся, как бы меня не услышали в общине. Я присел тогда на корточки и тихо положил булыжник на дорогу – отметив место, до которого дошел. А потом сломя голову помчался к воротам, к безопасной сторожке. После той вылазки я не выходил за ворота неделю – слишком сильно был напуган. И каждое утро, почти прилипнув к зеркалу в душевой, всматривался в свое отражение: изучал глаза, искал в них изменения. Черноту, растекающуюся из зрачков по радужной оболочке и заволакивающую ее, как взбаламученный ил поверхность воды. Я искал признаки болезни. Но болезнь меня не поразила.

И через неделю, при свете почти полной луны, я опять набрался смелости и вышел на дорогу. Мои глаза метались по лесу, уши прислушивались к гулу раскидистых деревьев, треску надломленных веток, хрусту отслаивавшейся коры. Достигнув булыжника величиной с ладонь, я отсчитал от него пять шагов и положил на дорогу у своих ног второй камень.

Такие вылазки я совершал весь прошлый год еженощно. И каждый раз проходил по пять шагов, отмечая свое продвижение по дороге новым камнем. Я рисковал жизнью неведомо зачем. Просто для того, чтобы отойти от Пасторали подальше и посмотреть, что находится за следующим булыжником на дороге.

Так и сегодня: дойдя до последней «вехи» в цепочке камней, я оглядываюсь на ворота и маленькую хижину, все еще различимые в темноте ночи. А впереди меня дорога делает резкий поворот влево, и мне не суждено узнать, что за ним скрывается, если только… Сжав камень, подобранный в высокой траве, я отсчитываю шаги. Про себя. Один, два, три, четыре… Судорожно вдыхаю воздух. Пять… До поворота я не дохожу. И мне не видно, что за ним находится. Но я кладу на землю, у своей ноги, камень. Сердце – как барабан. До поворота так близко! Из кущи деревьев доносится трескучий звук. Как будто кто-то проводит крючковатым когтем по неровной коре, сдирая ее со ствола и обнажая мягкую белую древесину – плоть, ядро дерева, которое видеть не должно.

Деревья расщепляются, растрескиваются. Но я не убегаю. И даже не разворачиваюсь. А делаю еще шаг вперед, за положенный наземь камень. Любопытство делает свое дело: оно будоражит нутро, понуждает подавить страх, толкает умного человека на глупые поступки.

Покосившись через плечо назад, я вижу, как ворота исчезают из поля зрения – я захожу за поворот. Разум отключился, я больше не отсчитываю свои шаги. Ноги упрямо несут меня все дальше. Еще миг – и я замечаю кое-что впереди. На обочине дороги. Машину. Пикап.

* * *

Иногда – когда пробуждаешься от глубокого-глубокого сна и твои глаза резко распахиваются – ты на короткую долю секунды не можешь вспомнить, где находишься. Комната и колыхание занавесок на открытом окне кажутся незнакомыми; словно твое сознание включается не сразу, а остается замутненным сном.

Нечто подобное я ощущаю при взгляде на пикап.

Поперек дороги лежит упавшее дерево, разметав в стороны поломанные ветви и полностью преградив путь. Пикап стоит наискось, глядя носом в брешь между деревьями. Как будто водитель попытался съехать с дороги и направить его в эту брешь, но застрял – в глубокой весенней грязи или еще более глубоком зимнем снегу.

Я подхожу ближе, вопреки страху, воскресшему и больно сдавившему грудь. Мне не следует здесь находиться! Лобовое стекло и капот покрывают пожухлые листья и гниющие сосновые иголки – пикап простоял тут недолго, скорее всего, и года не прошло. Колеса с водительской стороны утоплены в земле, скованы ею. Застряли. Я дотрагиваюсь до дверной ручки, и по шее пробегают мурашки. Холодная дрожь, как от быстрого порыва северного ветра. Но она тут же проходит.

Я открываю дверцу пикапа и сразу отступаю на шаг – из опасения: а вдруг что-то выскочит из салона и набросится на меня? Или я найду на полу окаменевшее тело человека, умершего от холода, голода или гнили. Но трупа в машине нет, как и запаха разлагающейся плоти. Пикап выглядит нетронутым. Нераздельное сиденье, приборная панель, ручки настройки радиоприемника, рулевое колесо – все застилает слой пыли, той сухой летней пыли, что просачивается в щели окон, дверей и пола.

Ничего существенного в салоне нет. Никаких предметов, которые могли бы мне подсказать, как здесь оказался этот пикап. А когда я опускаю солнцезащитный козырек, на пол падают бумаги: страховой полис с истекшим три года назад сроком действия, купон на скидку при замене масла в «Маслах и смазках от Фредди» в Сиэтле (тоже просроченный). Подобрав регистрационную карточку пикапа, изучаю детали: транспортное средство зарегистрировано на имя Тревиса Рена. Это имя ничего мне не говорит.

Протянув руку, открываю бардачок и нахожу внутри шерстяную шапочку с надписью «Ферма Черные дрозды», несколько сложенных долларовых банкнот, зубную щетку, перочинный нож с тупым лезвием, карту дорог Западного побережья (Вашингтон, Орегон, Калифорния) и фотографию.

Посередине снимка след сгиба; похоже, раньше он был сложен пополам. Большая часть изображения размыта, повреждена водой, которая, по всей видимости, попадала в салон в дождливые дни; и цвета на фотографии теперь размыты и искажены неестественными оттенками.

Я выпрямляюсь, пытаюсь разглядеть снимок под лунным светом и провожу большим пальцем по частично поврежденному, но все еще различимому лицу, когда-то смотревшему в камеру. Вода деформировала почти весь образ; нетронутыми остались лишь левый глаз женщины, отвернувшей щеку чуть в сторону (словно она не хотела фотографироваться), да ее коротко стриженные ярко-русые волосы. Судить по такому снимку трудно, но есть в этой женщине некая строгость, непреклонная суровость, которая читается в выражении полузакрытых глаз.

Снова провожу по ее лицу пальцем и ощущаю над левым ухом пульсацию, зуд под кожей. Перевернув фотокарточку, читаю имя, нацарапанное торопливыми буквами. Буквы скачут и натыкаются друг на друга, как будто их писал человек, сидевший за рулем машины, подпрыгивавший на колдобинах и старавшийся не съехать с дороги в кювет.