Пляски с волками (страница 4)

Страница 4

С самого начала я заметил, что во всей этой истории были откровенные нескладушки, лежавшие на поверхности и пока что не находившие объяснения (и подполковник Радаев с моими соображениями согласился). Во-первых, решительно непонятно, почему вообще Кольвейс остался здесь. Кому-кому, а начальнику разведшколы абвера, тем более столь специфической, приказали бы эвакуироваться в первую очередь. Даже после того, как наши танки в полусотне километров западнее замкнули кольцо окружения, немцы здесь об этом еще три дня не знали – и наперегонки драпали на запад. Только на четвертый день в Косачи вошли наши стрелковые части – и застрявших в окружении немцев было очень немного, в основном тыловиков без офицерских погон…

Во-вторых (а то и в-главных), Кольвейс, человек сугубо городской, безусловно, не стал бы укрываться под елочкой в чащобе – чересчур уж безнадежное предприятие. А чтобы засесть где-то в городе, он, несомненно, должен был располагать заранее подготовленной агентурой из местных – но в том-то и дело, что агентуре таковой неоткуда у него взяться! Конечно, контрразведывательные подразделения абвера таковой располагали, но она ни к чему абверовской школе. А поскольку и у немцев действует тот же железный принцип: «Каждый знает ровно столько, сколько ему положено знать», Кольвейс никак не мог что-то знать об агентуре «смежников». Но ведь где-то лежал на дне целый месяц!

Вообще-то в московских бумагах значилось, что у Кольвейса есть особая примета, прямо-таки роскошная. На груди мастерски выполненная татуировка «БОЖЕ, ЦАРЯ ХРАНИ!», и под ней двуглавый императорский орел. До революции такие верноподданнические штучки были совершенно не в ходу даже у ярых монархистов, так что наколка явно сделана в его белогвардейские времена. Доводилось мне в прошлом году допрашивать немецкого подполковника пятидесяти с лишним лет, так вот он как раз, когда пришло известие об отречении кайзера, выколол на груди кайзеровского орла под короной. Упертый был монархист – ага. Даже чуточку огорчился, сукин кот, узнав, что нам его татуировка до лампочки и никто за нее расстреливать не будет.

По большому счету, нам от этой шикарной особой приметы не было ровным счетом никакой пользы. Опять-таки нереально раздевать до пояса всех подозрительных мужчин подходящего возраста. Получается, как в старом анекдоте: лучший способ извести мышь – поймать и соли ей на хвост насыпать. Поди поймай…

И наконец… Вот он, Людвиг свет Карлович, отличного качества фотография, извольте любить и жаловать. Одна беда: сделана она в некоем «фотоателье» Маркуса в Санкт-Петербурге весной шестнадцатого года. Для опознания, в общем, непригодна: за двадцать восемь с лишним лет человек меняется разительно. Сужу в том числе и по фотографии моего бати, сделанной в Гражданскую, и по фотографии того же времени, которую я видел у Радаева. Если бы они оба не показали на себя, ни за что бы в этих молодых парнях в гимнастерках с «разговорами»[8] и буденовках…

Вполоборота к камере сидит свежевыпеченный господин прапорщик в отутюженном френче и новехонькой, сразу видно, офицерской фуражке, картинно держит руку на сабле. Кроме обеих Георгиевских наград и знака школы прапорщиков, изукрасил себя всем, чем располагал: бинокль на груди, через левое плечо офицерская планшетка, через правое походный кожаный портсигар, на левой руке вдобавок большой компас. Ну, свежевыпущенные офицеры всегда и везде одинаковы. Я сам после выпуска из училища, когда получил лейтенантские «кубари»[9] (Эмалированные!! Вишневого цвета!»), снялся примерно так же: бинокль из цейхгауза училища на груди, полевая сумка да вдобавок шашка меж колен (которая мне, в отличие от сабли Кольвейса, по уставу не полагалась категорически). Девушек впечатляло, что уж там…

На обратной стороне твердого паспарту[10] каллиграфически выведено: «Виленская школа прапорщиковъ, март 1916 года». Вот именно, март шестнадцатого, двадцать восемь с лишним лет назад. Сейчас, несомненно, этот юнец с лихими усиками выглядит совершенно иначе…

Панове непонятно кто

Вот и все, что у меня имелось на Кольвейса, и своими усилиями я не мог к этому ничего добавить, оставалось ждать, когда Москва выполнит свое обещание (если выполнит) и пришлет дополнительные данные…

День едва перевалил за полдень, заняться было совершенно нечем, а потому я в десятый раз, чтобы не считать мух и не пялиться в окно, взялся за скудные материалы по двум другим фигурантам тощенького дела, попавших в папку «Учитель» исключительно из-за заявленной связи их с Кольвейсом. При других условиях, скорее всего, ими занялся бы НКГБ, но из-за упоминания в анонимном письме именно что Кольвейса занялись мы. Да и письмо принесли не в НКГБ, а нам. Средь бела дня к наружному часовому у отведенного нам здания подошел невидный собою мужичок, сунул ему большой самодельный конверт, заклеенный вареной картошкой, «пробелькотал»[11], как выразился часовой родом из Западной Белоруссии: «Панам советским официрам» – и припустил прочь. Часовой, понятно, не мог покинуть пост и кинуться вдогонку, окликнул, но тот припустил еще шибче, свернул за угол и исчез с глаз. Ну, часовой вызвал свистком разводящего, доложил по всей форме и отдал конверт, попавший от дежурного офицера к Радаеву, а там и ко мне.

Было это неделю назад. С сержантом, стоявшим тогда на часах, я поговорил. Парень третий год служил в войсках НКВД по охране тыла, имел три медали и красную нашивку, был сметливым, сообразительным, на хорошем счету в роте, но он не смог дать ни малейшей ниточки. Неприметный бородатый мужичок лет сорока, разве что у сержанта почему-то осталось именно такое впечатление, не горожанин, а скорее хуторянин или деревенский. «Вот отчего-то такое впечатление осталось, товарищ капитан», – говорил он. Поди найди теперь, хотя найти было бы крайне желательно, было о чем порасспросить…

Вот она, анонимка. Стандартный лист желтоватой немецкой бумаги, писано химическим карандашом, хорошо очиненным, который часто слюнили…

«Дарагие савецкии товарищи!

Как я есть человекк савецкий, доношу до вашего сведения, что часовщик Ендрек Кропивницкий, что мешкает на Липавой номер восемь, а мастерскую держит на площаде у костела, есть не часовщик и не Кропивницкий, а капитан Ромуальд Барея, что при польских панах, разрази их лихоманка, потаенно служил в дефензиве[12] и вынюхивал славных камунистических подпольщиков, как пес. А потом с такими же сволочами их катувал в подвалах и двух сам рострелял без всякого на то суда, пусть и панского неправедного. Када пришли наши в тридцать девятом, он, я так располагаю, затаился. А при немцах, паскуда такая, стал им наушничать. Ходил под абверовским майором Кольвейсом, каковому и выдавали честных савецких людей, про которых случалось узнать, что они против немцев. А часто и вовсе наклепывал на безвинных, немцы их потом катували и вешали. Его лепший приятель, который аптекарь, Владимир Липиньский, из того же ящика тварь. Вдвоем немцам доносили. Таварищи, не упустите этих двух сволочей! Уж выбачайце, не подписуюсь и не объявляюсь, потому боюсь. Кроме этих двух гнидов в городе есть еще и другие затаившиеся немецкие хвосты».

Такой вот эпистоляр. Это до войны, после воссоединения здешних земель с советской Белоруссией, самым активным образом дефензивой занимались как раз мы, тогда еще не Смерш, а особые отделы Красной армии. Но не теперь. Сейчас к нашим конкретным целям и задачам уже не имела никакого отношения контора, благополучно сдохшая без отпевания пять лет назад. При других обстоятельствах мы переправили бы анонимку в НКГБ и думать о ней забыли, но в ней упоминался абверовец Кольвейс…

Кропивницкий и Липиньский моментально попали даже не под лупу – под микроскоп, что твои бактерии. Обоих взяли под круглосуточное наблюдение и принялись собирать о них сведения, напрягли и НКГБ, и милицию, привлекли и двух человек, при немцах как раз и занимавшихся партизанской разведкой в Косачах и по возрасту не взятых в армию полевыми военкоматами.

Толку не получилось никакого. Абсолютно. Первостепенное внимание уделили Кропивницкому, по утверждению автора анонимки, офицеру дефензивы. И не накопали и тени компрматериалов. Не будь анонимки, благонамереннейший обыватель, хоть икону с него пиши… Никаких сведений о его работе на немцев чекисты не откопали, не было таковых и у партизан. Вообще-то разведка в Косачах у них была поставлена хорошо, троих засвеченных немецких стукачей они еще при оккупации шлепнули, а спустя некоторое время после освобождения города повязали и привели куда следует, но, как показывает опыт, в таких делах всегда удается вскрыть лишь часть агентуры противника, никогда не бывает так, чтобы удалось высветить всю целиком – никогда и нигде, таковы уж законы игры, не нами и не сегодня придуманные…

Ну а оба партизанских разведчика, узнав, что Кропивницкого связывают, кроме немцев, еще и с дефензивой, удивились не на шутку. Ни о чем подобном в Косачах никто и не слыхивал.

Жизнь Кропивницкого за десять с лишним лет в Косачах была изучена доскональнейше. С какой стороны ни подходи, представал безобидный и благонамеренный обыватель, лояльный ко всем сменявшим друг друга властям, этакий премудрый пескарь, если вспомнить Салтыкова-Щедрина.

В Косачах он появился летом тридцать четвертого и обосновался здесь прочно. Судя по всему, денежки у него водились. Купил небольшенький, но приличный каменный домик с большим огородом на окраине города, обустроил небольшую часовую мастерскую в хорошем месте на площади у костела. Сначала дела у него шли не особенно хорошо – в Косачах уже было три часовщика, но мастером он оказался хорошим и понемногу потеснил двух из трех, так что серьезным конкурентом для него стал только один, некто Яков Циперович. Кропивницкий работал не только с частными клиентами – чистил и чинил настенные и напольные часы в разных конторах и учреждениях.

Неизвестно, был ли он женат раньше – в Косачи приехал один-одинешенек и о своем прежнем семейном положении никогда никому ничего не рассказывал. Однако через пару месяцев сошелся с некоей Анелей, бездетной вдовушкой десятью годами его моложе – городишки вроде Косачей во многих отношениях чертовски похожи на деревню, такие вещи ни за что долго не скроешь (видел я эту Анелю – не писаная красавица, но довольно симпатичная). Еще через два месяца они по всем правилам обвенчались в костеле, да так до сих пор и жили. По отзывам соседей и знакомых, жили, в общем, дружно, детей, правда, так и не завели…

Одним словом, пять с лишним лет Кропивницкий проработал, пользуясь словами Ильфа и Петрова, кустарем-одиночкой без мотора. А если выражаться более пышно, как это было принято в буржуазной Польше, – частным предпринимателем, правда, не более чем на десяти квадратных метрах и с инструментами, умещавшимися в небольшом чемодане (ну, инструмент у часовщиков миниатюрный и много места не занимает). Палат каменных, кроме того домика, не нажил, но и никак не бедствовал, не пролетарий, что уж там.

С установлением советской власти для нашего героя мало что изменилось. Все четверо часовщиков так и работали в прежних мастерских, но новая власть их объединила в трудовую артель с красивым названием «Красный маятник» (я не стал выяснять, в чем именно заключалась эта самая артельность – совершенно ни к чему было).

Потом началась война и пришли немцы. Кропивницкий и тогда ничего не потерял. Даже наоборот, стал этаким монополистом, единственным в Косачах часовых дел мастером. Его главный конкурент Циперович был евреем и, справедливо не ожидая от немцев ничего хорошего, в первый же день войны эвакуировался со всем семейством. Что до двух остальных, один погиб при бомбежке, а у второго оба сына ушли в партизаны, за что его и сволокли в полицейскую роту «дубравников», откуда он уже не вернулся.

Кропивницкий не бедствовал. Чинил те же самые часы в тех же учреждениях и конторах, которые теперь заняли немцы, – да вдобавок к нему с наручными и карманными часами и будильниками ходили теперь главным образом немцы и их прислужники.

[8] «Разговоры» – обиходное название разноцветных клапанов на гимнастерках или шинелях красноармейцев в 20-е годы. Цвет обозначал принадлежность к определенному роду войск.
[9] До февраля 1943 г., когда ввели погоны со звездочками, знаками различия в Красной армии служили геометрические фигуры на петлицах гимнастерок и шинелей: треугольники у сержантов и старшин, квадраты-«кубари» у лейтенантов, «шпалы» до полковника включительно.
[10] Паспарту – картонная подложка, на которую до революции часто наклеивали фотографии.
[11] «Белькотать» – бормотать (польск.).
[12] Дефензива – политическая полиция в довоенной Польше.