Ангел западного окна (страница 7)

Страница 7

Серебряный башмак Бартлета Грина

«Сии записки мною, магистром Джоном Ди, бывшим некогда тщеславным щеголем и весьма заносчивым невеждой, составлены после неисчислимо долгих страданий, с тем чтобы не замутилось зерцало, в коем вижу себя, а равно и для памяти; пусть послужат мои записи благотворным предостережением всем в нашем роду, кто явится на свет после меня. Потомки мои будут венценосцами, вера моя в сие предсказание крепка ныне, как никогда. Однако корона повергнет их во прах, как то случилось со мной, ежели, предавшись легкомыслию и заносчивости, не распознают они врага рода человеческого, ежечасно подстерегающего смертного, с тем чтобы заманить в свои сети.

Престол земной возносится чем выше,
тем жарче адский пламень пышет…

Случилось со мной с Божьего соизволения в первый день на Святой седмице, в конце апреля месяца лета 1549-го от Рождества Христова вот что.

В тот день, когда тревоги мои и мучения из-за неизвестной моей судьбы возросли до крайности, ворвались ко мне капитан Перкинс и стражники Кровавого епископа – ох, недаром прозвали так чудище в облике человеческом, свирепствующее в Лондоне под видом церковного пастыря! – и именем короля взяли меня под стражу, именем Эдварда, слабогрудого отрока! Смех мой, исполненный горечи, озлобил стражников, насилу избежал я жестокой расправы.

Листки, которым поверял свои опасения, успел я в самый тот миг, когда ворвались стражники, спрятать в стенном тайнике, где, по счастию, уже схоронил все бумаги, кои могли бы навлечь на меня подозрение или изобличить как преступника. Слава богу, я давно уж выбросил в окно два костяных шара, подаренные магистром Маски, и сие впоследствии укрепило мой дух, ибо ночью, когда за мной пришли, понял я, вникнув в бесхитростные речи капитана Перкинса, что епископ особо строго наказал ему сыскать шары. Стало быть, с диковинами азиатскими любезного Маски непросто обстоит дело, а мне урок – магистру из Московии не доверяться.

Ночь выдалась душная, лошади скакали во весь опор. Горластые, бранчливые стражники торопили, не давая передышки, так что к утру мы достигли Уорвика. Нет нужды живописать дневные остановки, когда держали меня под замком, в зарешеченных конурах или башнях, скажу только, что накануне первого мая в поздний вечерний час мы прибыли в Лондон, и капитан Перкинс привел меня в одиночную камеру, расположенную в подземелье. Видя эти и другие меры, я сообразил, что стражи желают сохранить в тайне мое прибытие в Лондон и весьма опасаются, как бы кто не спас меня, с оружием в руках отбив у охраны. В то время, однако, рассчитывать на чью-то помощь не приходилось – ума не приложу, кто отважился бы на подобную дерзость.

Стало быть, Перкинс втолкнул меня в камеру, и я очутился во мраке, на двери со скрежетом задвинулись засовы, затем все стихло, я стоял ошеломленный, ничего не различая в темноте, и неуверенно нашаривал ногой замшелые сырые камни.

Никогда ранее не приходило мне на ум, что, проведя всего лишь несколько минут в темнице, человек ощущает в сердце своем глубочайшее одиночество. Никогда в жизни не раздавался в моих ушах шум собственной моей крови, теперь же он громыхал мощным рокотом волн в бескрайнем море одиночества.

Только было подумал я об этом, как вздрогнул от гулкого рыка – то был твердый, насмешливый голос, донесшийся из глубочайшего мрака, и прозвучал он так, будто приветствовала меня сама непроглядная тьма:

– Входите, милости просим, магистр Ди! Добро пожаловать в темное царство низших богов! С каким великим изяществом баронет Глэдхиллский споткнулся о порог!

За издевательским приветствием последовал оглушительный хохот, но в тот же миг раздался угрюмый рык грозовых раскатов и грянул мощный громовой удар, в гуле и треске которого потонул жуткий смех невидимки.

Темный подвал озарила молния, однако картина, представшая в сернисто-желтом зареве, была столь ужасна, что ледяной озноб пронизал меня с головы до пят: в застенке я был не один, напротив двери, через которую меня втолкнули в подземелье, на стене, сложенной из грубых каменных блоков, висел закованный в тяжелые цепи человек, повешенный с распростертыми руками и ногами, как распятый на кресте святой Патрик[41].

Вправду ли я увидел сего распятого? Свет молнии озарил его на мгновение, длившееся не долее вздоха. Затем его снова поглотил мрак. Быть может, картина сия только почудилась? Быть может, ужасающий образ, будто опаливший мне глаза, существует лишь в моей фантазии и нигде больше, как некое видение в моем мозгу, явившееся из глубин и поразившее душу, но в действительности не имеющее телесного воплощения. Живой человек, преданный лютым крестным мукам… разве мог бы живой человек так спокойно и насмешливо изъясняться, да еще хохотать с издевкою?

И вновь засверкали молнии, они вспыхивали так часто, что под сводами подземелья разлился мерцающий, неверный беловатый свет. Господь Всемилостивый, не грезил я! Там и впрямь висел человек – исполин с рыжими длинными волосами, упавшими на лицо, так что поначалу я различил лишь всклокоченную рыжую бороду и приоткрытый тонкогубый рот, готовый, мнилось, опять исторгнуть издевательский хохот. Несмотря на жестокие страдания, причиняемые растянутыми в стороны руками и ногами, лицо несчастного не выражало ни муки, ни боли. Оробев, я едва вымолвил: “Кто ты, человек, там, на стене?“ – как грянул новый оглушительный громовый раскат. Затем я услышал:

– А ведь ты, баронет Глэдхилл, должен был узнать меня даже в потемках! – Голос был насмешлив и весел. – Говорят, заимодавца на след должника нюх выводит!

От ужаса я похолодел:

– Не означают ли твои слова, что ты…

– Так точно! Бартлет Грин, сам Ворон и всем Воронам вожак, защитник всех безбожников Бридрока, посрамивший Дунстана, горлопана хвастливого. А сейчас я хозяин здешнего постоялого двора „Железа холодные – жаркий огонек“, куда заносит запоздалых путников, сбившихся с дороги, – к ним и тебя надобно причислить, могущественный покровитель реформаторов, взявшихся обновлять дух и тело Церкви! – Страшную речь завершил дикий хохот, распятый задергался всем телом; однако тряска не причинила ему, по-видимому, ни малейшей боли.

– Я погиб… – С горестным вздохом я бессильно опустился на узкую, побелевшую от плесени скамью, которую заметил в углу.

Гроза ревела и бушевала за окнами темницы. Я молчал, да и захоти я что-то сказать, всякое слово, вопрос иль ответ, потонуло бы в громах небесных. Погибели не миновать, думал я, и смерть моя не будет легкой и быстрой, ибо, вне всяких сомнений, каким-то образом вышло наружу, что я пособничал мятежникам. Много, ох как много доходило до моих ушей о средствах, кои Кровавый епископ пускал в ход, дабы „приуготовить грешника к покаянию“, сподобить его „узреть парадиз ранее смертного часа“.

Грудь мою сдавило от безумного страха. Я не убоялся бы смерти быстрой и приличествующей рыцарю, но меня душил неописуемый, помрачающий разум страх, стоило лишь вообразить, что приближается палач, шарит по мне руками… и все исчезает в зыбкой кровавой мгле. Пытка! Не что иное, как страх предсмертных мучений, повергает человека в рабскую покорность, делает зависимым от земного бытия, ведь если бы не было боли и страданий, исчез бы в человеках всякий страх смерти.

Буря шумела, но я уже не слышал ее. От черной стены, как раз напротив меня, невдалеке, доносился то возглас, то громоподобный смех, но я и этого словно не замечал. Мыслями и чувствами моими всецело владели страх и безрассудные планы спасения, в безнадежности коих я, впрочем, отдавал себе полный отчет.

Ни единым словом я не воззвал к Богу.

Наконец – не ведаю, час прошел или более, – гроза стихла, мысли мои также потекли спокойнее, я опомнился и начал рассуждать здраво. Прежде всего, надо было без оговорок принять, что жизнь моя теперь в руках Бартлета Грина, если только он уже не выдал меня, сознавшись во всем. Дальнейшая моя судьба решится по его воле: либо он смолчит, либо признается.

Я положил хладнокровно и с осторожностью разведать, не удастся ли склонить Бартлета к молчанию, потому как, рассудил я, выдав меня, он, конечно, ничего не потеряет, но ничего и не приобретет; едва успел я так подумать, как был поражен событием столь невероятным и страшным, что все мои замыслы, надежды и хитроумные соображения рухнули, сметенные нахлынувшей волной ужаса.

Громадная фигура Бартлета Грина вдруг начала медленно раскачиваться на цепях, словно распятый вздумал исполнить некий танец. Он раскачивался все шибче, все быстрей, и в первых проблесках рассвета мне почудилось, будто закованный в цепи разбойник качается в свое удовольствие в гамаке, подвешенном меж двух зеленых берез в весеннем перелеске. Однако кости его страшно трещали и хрустели, словно выворачиваемые жуткими орудиями пытки.

И тут Бартлет Грин запел! Поначалу голос его звучал довольно приятно, но вскоре стал пронзительным, как звук шотландской волынки, а затем и вовсе превратился в грубый животный рев:

Эгей! Хо-хо! Эгей! Хо-хо!
Вот благодать, воздух в мае хмельной,
Кошки в мае линяют.
Мяу, моя кошечка! Пой, котик, пой!
Кошки свадьбы справляют.

Эгей! Хо-хо! Эгей! Хо-хо!
Нынче от цветиков в поле пестро,
А кошки перелиняли.
Сжарили кошек давным-давно,
Славно они завывали!

Весело свищет на ветке скворец:
Кошки на вертеле – страхам конец!
Мы лазим по мачтам и песни поем,
Мать Исаида, к тебе плывем!
Эгей! Эгей! Хо-хо!

Не нахожу слов, чтобы описать ужас, объявший меня при звуках дикой песни, ибо сразу же твердо уверовал я, что главарь мятежников от мучительной пытки лишился разума. И ныне, когда рука моя выводит сии строки, кровь стынет в жилах…

Но вдруг заскрежетали засовы на обитой железом двери, и в камеру вошел тюремщик с двумя стражниками. Они открутили от стены цепи, и Бартлет шлепнулся на пол, точно жаба, попавшая косарю под косу. Тюремщик ухмыльнулся.

– Шесть часов пролетели, как одна минутка, мастер Бартлет! – сказал он с издевкой. – Ну да недолго вам болтаться на цепных качелях. Пожалуй, еще разок позволят повисеть да покачаться всласть, раз уж черт вам пособляет получать удовольствие от эдакой забавы, а там, глядишь, на огненной колеснице прямехонько на небеса покатите, по примеру Илии Пророка. Да только перво-наперво угодит колесница ваша в колодезь святого Патрика, а уж оттуда вам вовек не выбраться.

Бартлет Грин, удовлетворенно отдуваясь, на искалеченных ногах прополз, помогая себе руками, к охапке соломы, улегся и ответствовал грозно:

– Истинно говорю тебе, Дэвид-тюремщик, разлюбезный ты мой святоша, провонявший падалью: еще сегодня был бы ты со мной в раю, если бы я соизволил туда отправиться. Однако не надейся, что в раю с тобой обойдутся лучше, чем в силах вообразить твоя несчастная католическая душонка. Или, сын мой, желаешь, чтобы я сию же минуту тебя окрестил?

При сих словах стражники, грубые парни, содрогнулись от ужаса и перекрестились. Тюремщик же, испуганно отпрянув, завопил, подняв руку с перстами, сложенными особым образом, как принято у суеверных ирландцев, чтобы уберечься от сглаза:

– Не сметь, не сметь пялиться на меня! Ух ты, бельмастый дьявол, исчадие адское! Святой Давид Уэльский, небесный покровитель мой, помнит, поди, своего подопечного, хоть и навязали патрона мне, младенцу, когда я еще пеленки пачкал. Уж он твое колдовство отведет!

И тюремщик с охраной бросился вон, а вслед им гремел хохот Бартлета Грина. Оставили кувшин воды и хлеб.

[41] …как распятый на кресте святой Патрик. – Св. Патрик распят не был, умер в Северной Ирландии в 461 г. Прим. – В. Ахтырская