Титан (страница 6)

Страница 6

Армейцы уважали широкие, полированные могильные плиты, выбитые в камне портреты по пояс: чтобы было как следует видно мундир, ряды орденов и медалей, чтобы взгляд был мудрый, уверенный, как положено полководцу.

Научники же предпочитали скульптуру. Каменный постамент, а на нем бронзовая голова, и непременно с открытым большим лбом, чтобы показать масштаб интеллекта. Бронзовые эти головы соревновались друг с другом, какая значительней, чей лоб выпуклее, продолжая и в посмертии соперничество научных институтов и школ; злые языки поговаривали, что многие бошки можно было б поменять местами и никто бы не заметил: и скульпторы привыкли ваять по шаблону, и сами здешние ньютоны были людьми сходной породы – разум их мог постигать вещи немыслимой сложности, но это не усложняло их лиц, остающихся простецкими, не выражающими отдельности обладателя.

Работный, заводской, низовой народ хоронили, конечно, не в центре, а за новой городской чертой, в овражистой, бросовой земле, вдоль высокого берега, откуда виднеется лесная даль Заречья, даль лагерных лесоповалов, виляющих узкоколеек, заброшенных староверческих скитов и коричневых, как чай, быстрых лесных рек, текущих меж болотных торфяников и светлых песчаных откосов.

Но все остальные, промежуточные, и достигшие кой-чего в табели о рангах, и чинами, должностями не обремененные, – все стремились на Покровское.

Конечно, тут амбиции, тщеславие. Но еще – то суеверное чувство пожившего, знающего свой град горожанина, которое берется от почвы и само подсказывает: где в городе лежать спокойней, надежней, вроде как под охраной духа места.

Потому на Покровском иногда случались удивительные сближения и рокировки. Те, кто на этом свете никак не мог оказаться соседями, здесь укладывались рядом или даже менялись ролями; на кладбище был свой блат, свои ходы, вроде так же устроенные, как в остальной жизни, в учреждениях, магазинах, конторах, но все ж немного по-другому. Тут все иначе весило: положение, связи, деньги, будто на особый, загробный счет пересчитывалось.

Собственно, дедушка и бабушка Косоротовы так и получили участок. Дедушка, зубной врач, специалист по сложным каналам, вылечил кладбищенского гравера Мушина, мастера надписей, постоянно мучавшегося зубами: от пыли каменной, наверное. А гравер в благодарность поспособствовал, чтобы Косоротовым по случаю смерти дедова брата выделили клочок земли, угловой, меж двух тропок.

– Будем лежать как на плацкартной полке, – шпыняла бабушка деда. – У всех на виду! А ты еще и денег заплатил! И земли тут нет совсем, песок да щебень. В такое и лечь стыдно!

Но дед бабушкины нападки перетерпел и сделал так, как Мушин, имевший участок рядом, подучил его. Месяц за месяцем незаметно привозил в хозяйственной сумке на колесиках землю, накопанную во дворе дома. И подсыпал на дорожку, отнимая у нее сантиметр за сантиметром, травкой засаживал. А когда через два года их кусок земли расширился, стал двуспальным, как пошучивал дед, соорудили ограду. Словно она всегда тут стояла.

Косоротов, мальчишка, почувствовал тогда, что получил важный урок. Дед не спешил, не жадничал, не пытался заграбастать пятнадцать сантиметров в один присест: кладбищенские сторожа или соседи донесли бы в администрацию. А теперь все видят, что участок явно залез на дорожку, но это происходило так медленно, что никто уже не станет скандалить, наоборот, посмотрят с одобрением и завистью: молодцы, устроились, не постеснялись. Так и нужно.

Родителям дедова операция была не по нутру. Они всё боялись, что явятся из администрации с рулеткой, замерят, заставят ломать ограду: позору не оберешься. И страдальчески, не веря, слушали объяснения старика Мушина.

– Вы поймите, Александра Петровна, – говорил Мушин матери. – Это ж не преступление, не воровство! Прирезали, так сказать, немного землицы. Так разве ж это землица была, тьфу, шлак кладбищенский! Никто вам ничего не скажет. Вы ж без нахрапа, с пониманием. Тут и взятки не нужно.

Мать внутренне вздрагивала от слов “преступление” и “взятка”, лишь дополнительно убеждаясь, что Мушин вовлек ее доверчивого отца во что-то грязное.

А Косоротов изучал Мушина и деда, видя, что есть между ними общее, чего нет ни в бабушке, ни в родителях. Оба ловкие, точные, один зубной врач, другой гравер. Оба сверлят, с твердым дело имеют. Утихомиривают, снимают боль – один пломбами, другой надгробиями. И ловкость, точность их не просто профессиональный навык. Они жизнь чуют, где в ней слабина, где годный материал, а где худой, видят, что можно от нее взять. Потому Мушин и дал деду совет – тому, кто сам умен, кто сможет верно воспользоваться.

Сам же Косоротов рос силачом. Совсем не в отца и не в деда. У матери вроде в предках был то ли ломовик, то ли грузчик на мучной пристани, городская знаменитость, что побеждал всех ярмарочных борцов, городских и заезжих.

– Эк расперло-то, – приговаривала неодобрительно бабушка, – такого прокорми!

Он учился в школе олимпийского резерва, вольная борьба, – родители отдали. Выступал уже на первенстве области. И знал, что можно многое взять от жизни голой силой. Его побаивались старшие ребята во дворе, с ним стал вежлив несдержанный прежде отец, да что там, любой взрослый смирнел, уступал дорогу.

Косоротов чувствовал, что это лишь начало, силы еще прибудет, даже без тренировок, без пота и железа. Она избрала его тело домом. И позволяет нехотя использовать себя на ковре. Но явилась она вовсе не для борьбы. А будто наоборот: отдохнуть, отстояться после того, как она кому-то принадлежала, кто тратил ее направо и налево, взнуздал, сплавил со своей личностью, заставил питать волю. Она выбрала именно его, Косоротова, потому что он был, в сущности, добродушен и не ретив, не любил споров и соревнований. Сила дарила его умом, достаточным, чтобы он никогда не злоупотреблял ей; умом скорее предохраняющим, чем пытливым.

Косоротов подслушал однажды, как два школьных тренера обсуждали его. Один, помоложе, Маевский, сказал, что Косоротов ленится и нужно его приструнить, приучить к технике и дисциплине, а то, мол, закопает талант в землю. А второй, Рыкунов, пожилой уже, взявший когда-то союзное серебро, ответил задумчиво:

– Да не будет он борцом.

– Характер нужно воспитывать, – настаивал Маевский.

– Да не в характере дело, – сказал Рыкунов. – Не его это сила. В нем, а не его. Видел я такое однажды. Был у нас в армии самородок, танк мог перевернуть. Бороться, барахтаться – пожалуйста, хоть взвод изваляет. Но уже на окружном уровне его положили на лопатки. Почему? Потому что соперник опытный был, вызверился, не по-спортивному взялся, а на жизнь и смерть. Тут у самородка будто предохранитель перегорел. Сама его сила себя же и погасила.

– Ну, это ерунда какая-то, любишь ты психологию развести на ровном месте, – усмехнулся Маевский. – Впрочем, ты его тренируешь. Тебе виднее.

Но остальные взрослые этой подоплеки не знали. Видели фигуру, мускулы. Глядели уважительно, даже подобострастно порой.

Все, кроме деда и Мушина.

Дед всегда звал его с собой на кладбище прибраться, вымести сор и листву. А прибирался он регулярно, с нетерпимостью врача к нечистоте. Потом они шли в мастерскую к Мушину у кладбищенской стены, и дед говорил:

– Погуляй немного, Костик. Мы с Петром Васильевичем поговорим.

И Косоротов отправлялся бродить среди прямоугольных глыб, сваленных у мастерской. Слоистого мрамора, сизо-серого, как просоленное сало. Черного лабрадорита, мерцающего на сломе сине-зелеными “глазка́ми”. Мясного, налитого багровым шокшинского песчаника. Мушин его и научил определять породы.

Он мог бы сдвинуть любую из глыб. Но все равно дед и Мушин смотрели на него иронично, как на задиристого щенка.

Он делал вид, что просто прогуливается, как велено. А сам наблюдал издали за стариками.

Мушин был старше деда, лет под восемьдесят. Лицо прятал в густой седой бороде, придававшей ему потешный вид Деда Мороза. Но тело у него было еще крепкое, сухопарое, хоть руки и в артритных наростах, в соляных выпуклостях. А глаза… Глаза резчика, привыкшие измерять и размечать, выводить закаленной сталью резца линию в неподатливом камне.

Мушин был знаменит. Все хотели, чтоб именно он делал монумент, но он брал заказы с разбором, не гонясь уже за деньгой; сам выбирал породу, форму и, если заказчик не соглашался, отказывался от работы, передавал помощникам. Славились его памятники еще и тем, что стоят идеально, не клонятся с годами, хотя почва-то по склонам кладбищенского холма песчаная, ненадежная. Словно и сквозь камень умеет чуять Мушин, и сквозь землю.

И Косоротову казалось, что Мушин видит: сила Косоротова – ему чужая. Видит и знает, как так может случиться. И дед знает.

А еще у Мушина была внучка, Полина. Лет на семь младше Косоротова. Совсем девчонка. Мушин – родители у нее в разводе, что ли – иногда брал ее с собой в мастерскую. Старик просил тогда Косоротова поиграть с ней в прятки среди глыб. И Косоротов, сам не зная почему, хитрил, подсматривал краем глаза, как она, светловолосая малявка в платьице из взрослой, украшенной розовыми и фиолетовыми маргаритками материи – наверное, мать купила себе на платье ткани с запасом, – ловко скачет промеж камней. А камни бугрятся естественными сколами, дикой силищей – отколотые от коренной породы взрывами, оглушенные, угрюмые, хранящие суровую, грубую стать недр. И Косоротову хотелось защитить ее от зловещих булыганов, разбуженных людьми, от их шершавых боков, готовых сдавить и раздробить.

Дед умер первым. И Мушин поставил ему памятник, оговоренный, как оказалось, давным-давно. Строгая плита белого мрамора, черными буквами имя, фамилия, годы жизни, а ниже простая подпись: врач. Иные-то заказывали скошенные грани, золоченые буквы, городили черт-те что. А для деда Мушин расстарался и шрифт подобрал редкий, но не выпендрежный.

Там, у памятника, Косоротов простил Мушину их с дедом союз, в котором ему не было места. Обнял старика, ибо видел: лучше б никто не сделал. С достоинством получилось. По-мужски.

Польщенный Мушин сказал тихо, чтобы другие не слышали:

– Спасибо, Костя, дорогой. – И, отстранившись, глядя уже в глаза, добавил: – Рядом с дедом твоим лежать будем. Ты уж, если что, присмотри за нами.

Косоротов ответил беспечно и благодарно:

– Присмотрю. Слово даю.

И старик вдруг церемонно поцеловал его в лоб сухими, твердыми губами. А Косоротову показалось, что это он прижался горячим лбом к выступу холодной скалы.

Бабушку хоронили без Косоротова – он в то время служил на Севере.

Он вообще не должен был попасть в обычные войска. Его ждала спортивная рота в Москве, Центральный спортивный клуб армии, соревнования, призы, медали, полувольный режим, столичные девчонки, а потом – льготный прием в институт физкультуры, на тренерский факультет. Все уже было обговорено, и с городского сборного пункта его наутро должен был забрать покупатель, столичный подполковник Кубиков.

Косоротов явился на сборный пункт накануне, устроился в углу, закемарил. Там его и просквозило.

Когда Кубиков приехал, он валялся в медсанчасти с сильнейшей зубной болью. Не помогли ни таблетка, ни укол.

Так, бывало, с дедом случалось. Зубной кудесник, он был и зубной страдалец. В юности работал вольнонаемным врачом на Севере и застудил зубные нервы. Если у него болело – тело ходило ходуном, пот катил градом, а лицо совершенно переставало ему подчиняться, превращалось в галерею жутких и чуждых масок, слепков страдания. И сам дед становился вдруг чужим, мычал, матерился – такого мата Косоротов и в армии-то потом не слышал, – и только бабушка ходила в ту комнату, где он лежал, носила пахучее травяное полоскание.