Варенье из падалицы (страница 4)
Неудачник
Он жил в необъятной коммуналке в знаменитом некогда доходном доме на Тверском, где каждая квартира на пол-этажа. И кого там только теперь не обитало в бывших залах, в комнатушках и выгородках: от знаменитого в довоенную пору авиаконструктора на пенсии и спившейся первой скрипки Большого театра до работницы прилавка в огненно-рыжем перманенте и некой темной личности, промышлявшей блатными песнями и романсами Козина на магнитофонных катушках. Русские, татары, евреи. Столь разнообразную публику можно встретить разве что в вагоне метро или в фойе кинотеатра. Но он редко выходил из комнаты, разве только по длинному коридору на кухню.
А я его не видел уже без малого год, за который, я знал, он успел попробовать жениться, да неудачно, пытался устроиться на работу, но не прижился и теперь просто сидел в своем пенале, отрезанном от когдатошной гостиной фанерной перегородкой, и либо читал, валяясь в кресле, либо курил. Вот я и решил, оказавшись на бульваре, заглянуть. И разумеется, застал дома.
Он вышел ко мне, высоченный, бледный и еще больше прежнего худой, в чистой, хотя мятой, белой рубашке, плоской на спине, и в сильно потянувшихся на коленях брюках. Здорово лохматый и какой-то полубородый: сам, что ли, пытался подровнять перед зеркалом. И едва зашли в комнату, принялся рассказывать про каких-то сурков, виденных им якобы когда-то в Астраханском заповеднике. Он, похоже, обвык уже в своем безнадежном положении и постарался в нем устроиться поуютней.
На пианино горой валялись пустые сигаретные пачки и горелые спички, но крышка на клавишах была от них свободна, и, судя по следам на покрывшей черный лак пыли, ее поднимали, и не так давно. И я попросил его сыграть.
– Давненько не садился… – но тут же придвинул единственный в комнатушке венский стул, откинул крышку и принялся перебирать по клавишам огромными кистями рук.
Из-под них вылетали какие-то обрывки, каскадики, он останавливался, дул на пальцы, бормотал:
– Ну, вот, вроде разыгрался… – и принимался бродить по клавишам дальше.
То ловил и нянчил какую-то тему, то бросал ее. Внятная музыкальная фраза рассыпа́лась, терялась в траве, а потом возникала откуда-то вновь и начинала обрастать подробностями, жестами, ухваченными краем глаза не то уха детальками, – одна клавиша при нажатии чуть скрипела, и он чертыхался сквозь зубы – но продолжал своей пьеске жизнь.
Если б я даже про него ничего не знал, я бы многое понял, слушая. Были там и человеческая жажда счастья, и тоска по рассыпающейся в прах судьбе, и слабость, и гордость, и дар, и ущербность. Он и внешне немного походил на Маяковского, только не среди футуристов в желтой кофте и не в салоне Брик, а каким бы тот был, если б писал в одиночку стихи, никем не читаемые.
Когда в настроении, особенно немножко выпив, он обожал огорошивать подвернувшихся слушателей невероятной выдумки россказнями, но до того подробно и зримо выделанными, хотя и совершенно невозможными по сути, что многие верили. Да и сам он, наверное, верил. А правду про себя позволял только за фортепьяно – рассчитывая, может, что никто ее не расслышит. Но и то спохватывался и прерывался, покряхтывал, мдакал, напевал не идущее к делу «ти-ри-ри-римп», раскачивался на стуле – и продолжал все же дальше.
Пьеска закончилась. Он остановил ее на самой низкой, подземной ноте. Она еще звучала из глубины инструмента, когда он выпрямился на стуле и зашуршал, потянул сигарету из пачки, но не закурил, отшвырнул, и снова разбросал руки по клавишам и начал новое – ровно с той самой ноты, сбивающейся на хрип…
На отгоревшее закатом небо, разом с трех сторон, полезли тучи, будто на него натягивали рваную по краям волчью шкуру.
Когда художник перегибался через ящичек с красками, целя кистью в стоящий на мольберте картон, в лице его проступало что-то хищное, как у готовой долбануть добычу птицы.
Человек толстел, и на его брючном ремешке, перехватившем пузо, виднелись прежние следы от пряжки, вроде годовых колец.
Покуда, поглядывая в выцветшее небо над крошечным аэродромом, ждали самолета, дежурный по аэропорту, бывший военный летчик, рассказал, что воевал в Корее, под китайским именем, в 50-х. В наших не только в воздухе, но и на земле постреливали. Его ординарцу, молодому парню, пуля угодила в пах. На другое утро он застрелился в госпитале, выкурив за ночь больше сотни папирос – когда прибежали, весь пол вокруг койки был в окурках.
Легкие черные насекомые садились на раскрытую страницу, принимая, видимо, мелкий шрифт за скопление собратьев.
Подсолнух на жилистой зеленой ноге.
В похоронном оркестре то ли по болезни исполнителей, то ли вообще не хватало басов, отчего траурная мелодия звучала несколько визгливо.
В душе и на бумаге…
От постоянной зависти у него увяли уши и сделались похожи на пожелтевшие и ломкие осенние листья.
Веселый паренек втиснулся в толпу старших школьниц с возгласом:
– Эй, прыщавенькие!
На скамейке у пивной средних лет работяга совал уронившему голову приятелю соевый батончик: «На, пожуй конфетку – проснешься».
В графе «род занятий» написал: «Торгую овощью».
1976
Пустынная в снеговых пятнах улица уходила вдаль, как неудавшаяся жизнь.
«…желая принять участие в делах небезразличной мне Вселенной» (из заявления).
В большом сугробе, бессильно скользя колесами, мучился маленький оранжевый трактор.
Стекляшки бус отбрасывали ей на шею и подбородок множество мелких светлых пятнышек, точно там перебегали мелкие розовые муравьи.
У него был такой низкий, мыском заросший лоб, будто он натянул на голову трикотажную шапочку конькобежца.
Где-то поблизости, видимо, пролегало большое шоссе, потому что и здесь, в узких улочках между домами, разогнавшиеся машины проскакивали как бешеные.
Когда ей исполнилось 23, она на полгодика сходила замуж.
Потянуло теплом, и по улицам, как мамонты, прошли последние снегоуборочные машины.
Он умер в одиночестве и до прихода соседей лежал в своей комнате, где телевизор продолжал передавать хоккей.
Административная сказка
Пойдешь туда, не знаю куда. Зайдешь на почту. Получишь посылку. В ней бандероль. В бандероли письмо. В письме телеграмма. В ней – Кощеева смерть…
С ним была маленькая черноволосая женщина, похожая на собачонку.
Окно такое грязное, что погоды не видно.
Милицейский воронок в голубых и розовых лентах: у начальниковой дочери свадьба.
В черемухе душной / кричал соловей простодушный…
Она так следила за своим лицом, и массировала его, и умащала кремом, как хороший хозяин заботится о парадных башмаках.
Потянулись дни, измятые, как рублевки.
Полгода Господь мучил его сомнениями, выправляя душу.
Ливень перестал барабанить по лужам, и вода потекла по мостовой гладким потоком.
Инженер на пенсии мечтал выправить Пизанскую башню с помощью домкратов, стать почетным гражданином этого итальянского города и прибавить к своей фамилии «Пизанский».
Учиться одиночеству.
В колодец двора уже начинал стекать зеленоватый рассвет, и только одна тополевая ветвь, на которую давила невидимая, залетевшая невесть откуда воздушная струя, все качалась, как живая, среди полной неподвижности.
Броуновское движение бабочки.
Зеленый запах скошенной травы.
Некий восточный владыка, имя коего не дошло до нас, спросил в отведенный для отдыха час у своих мудрецов: «Какая игра всех древнее на свете?»
– Шахматы, о повелитель! – отвечал один. – Ибо…
– Древней всего нарды! – перебил другой, знавший пристрастие владыки к этой хитроумной забаве. – Нарды, о повелитель.
И прежде чем в спор вступил третий из мудрых, любимая жена правителя, сидевшая подле, шепнула ему, обняв за шею и колыша своим дыханием паранджу: «Самая древняя игра та, в какую играет мужчина с женщиной на раскинутом ложе. Ты слишком много времени уделяешь государственным делам, мой милый, а то б догадался сам…»
И владыка отослал мудрецов, решив посвятить этот час игре, которая древнее шахмат.
Под ногами на мокром асфальте валялись громадные кривые темно-красные стручки, похожие на кинжалы.
С каким-то керосином в душе.
Второй день на городе лежал такой тяжелый туман, что полосы дымков за курильщиками загибались книзу.
«Мама! У меня ветер зонтик отнимает!»
…и только на берегу бескрайнего проспекта припозднившиеся горожане пытались пленить одичавшие на свободе такси.
«Ты человек или милиционер?»
Уже какая-то непрочность чуялась в его фигуре.
Бывают мысли вроде поганых бродячих псов, забредающие на ум, как те на помойки.
1977
Тост за жену: «Дай Бог, не последняя!»
Громадный рабочий с плаката тянул к прохожим широкую натруженную ладонь с таким обилием мозолистых складок, что она казалась в перчатке.
Впереди старухи бежала собака с палочкой в зубах.
Висячий зад Семирамиды.
«Ну, ты, старый огурец!» (окрик в очереди).
Шимпанзе задумчиво висел на ветке в своей вольере, уставившись неподвижным взглядом в кафельный пол. А жираф местами протерся до кожи, так что впору штопать.
«Даже самую большую рыбу можно съесть только один раз».
Дальше оба берега сделались низкими, точно присели к воде.
Сад, желтый до головокружения.
В сущности, она была ребенок. Только с пухлым задом, большими грудями, неутомимыми бедрами и с паспортом.
Всякий раз перед этим она шептала партнеру в ухо: «Я такая трусиха…»
1978
Воспользовавшись слабостью его духа и крепостью вина…
Один стоял сбоку, пощипывая контрабас («Портрет джаза»).
Литератор был из породы умельцев, к письменному столу у него тисочки привернуты.
Юлия Цезаревна Гай.
Где в рукомойники нацелились рядком никелированные клювы.
Чтобы исправить настроение, ей требовалось сходить в парикмахерскую или переставить в доме мебель.
Путаные узкие улочки расползались во все стороны, как мысли ревнивца.
Черные махачкалинские старухи.
Та экзотическая глубинка, где уже на третий день тебя обуревает ностальгия по предрассудкам – вроде чистых наволочек и ватерклозета.
Тов. Клизман.
«Не откладывай на завтра то, что можно выпить сегодня».
Вокруг лампы вился крошечный мотылек, серый и рассыпающийся, точно не до конца вылепившийся из окружающих сумерек.
Гостиницу заполонили съехавшиеся на турнир боксеры в ярких пиджаках, натянутых на непомерные плечи, как на валуны.
1979
Тяжеловлюбленный человек.
Любовь эта занимала в нем примерно то же место, что Сибирь на карте страны: куда ни ехать, все через нее.
«Перед сильным смириться – это еще не смирение. Ты перед слабым смирись».
Который год она все примеряла любовь, не находя по фигуре и впору.
1980
К тридцати годам он приобрел легкое отвращение к жизни.
В тбилисских магазинах можно было купить глобус Грузии.
Во дворе, звонко матерясь, играли дети.
«Дареному слону в хобот не смотрят» (индийская поговорка).
Она любила устраивать мелкое постельное хулиганство.
1981
Это не жизнь, а просто обмен веществ!
Страна стрелочников.
С возрастом проницательность прогрессирует, как дальнозоркость. И на людей уже не смотришь так легко.
Свободно конвертируемая девица.
Свисающие, как черные локоны, уши спаниеля и грустно-улыбчивый взгляд придавали ему сходство с Джокондой, только без ее самоуверенности.
На украшавшей парапет гранитной вазе два голубя по очереди клюют оставленный кем-то пончик.
Испытывал к ней глубокое половое чувство.
Лицо ее немного портила чересчур тщательная прорисовка деталей.
Когда он поставил стальные коронки на клыки, в его бабьем лице неожиданно появилось что-то зверское.
В те годы, когда сыр приобрел вкус мыла, а мыло – запах сыра.