Элегии родины (страница 9)

Страница 9

Репортаж сообщал, что двое братьев, предположительно шпионивших в пользу некоторой мусульманской террористической сети – ее еще не начали называть выбранным ею именем Аль-Каида, – убиты в двух рейдах, из-за которых возникли дипломатические осложнения с Пакистаном. Было неясно, кто осуществил эти так называемые рейды, которые, как отцу еще предстояло узнать, состояли просто в том, что Латиф и Манан, оставшиеся в это майское утро у себя дома, получили каждый пулю в висок. (По словам отца, в Пакистане широко разошлись слухи, что это излюбленный способ ЦРУ для местных политических убийств). В репортаже «Си-Эн-Эн» показывали неприметное двухэтажное здание клиники, а еще – выцветшие горохового цвета стены приемной, полной пешаварских бедняков – в основном женщин с детьми. Камера задержалась на портрете бен Ладена. Для «Си-Эн-Эн» это явно была ударная деталь, подводящая к общему смыслу репортажа: орды невежественных темнокожих бедняков стекаются к злобному манипулятору, обращающему их гнев против сил свободы и надежды.

Что Латиф был американским гражданином, в репортаже упоминать не стали.

Мать обезумела от горя. Она слегла и несколько дней не выходила из своей комнаты. Отец встревожился и просил меня приехать домой. Я послушался, но мое присутствие ее никак не утешило. Она не хотела утешаться. Возникновение нарастающего антиамериканизма матери я отношу к этому лету, к тому лету, когда в ответ на нападения на два посольства США в восточной Африке Билл Клинтон разбомбил фармацевтическую фабрику в Судане. Когда мать – сама врач, выученный в третьем мире, – узнала, что на этой фабрике делались все до последней унции противотуберкулезные медикаменты Судана, она особенно вскипела. Она и без того уже презирала Клинтона за шашни с Моникой Левински, а налет на фабрику случился через три дня после катастрофического обращения Клинтона, когда он признался, что про этот свой роман все время врал. Мать в этой последовательности событий увидела убийственный цинизм: американский президент, подвергшийся политической осаде, отвлекает внимание страны, убивая мусульман.

В последние недели того августа она писала в дневнике об Америке как о чужой стране, стране, которую она не узнает и которая ей не нравится. Они писала с горечью, даже со злостью, и когда писать об этом стало ей мало, она взяла телефон и выгрузила все это на меня:

– Не понимает, что такое «сейчас». Это что еще за чушь?

– Он не совсем так сказал.

– Он именно так и сказал.

– Он имел в виду, что говорил о настоящем времени. Формально говоря, в тот момент, когда он произносил эти слова, он не находился с ней в отношениях.

– Я не идиотка. Я знаю, что он имел в виду.

– Я же и не намекал, что ты идиотка, мам.

– Юридическая чушь!

– Но он же юрист. Они оба юристы.

– С этим толстым носом и толстой женой!

– Не совсем понимаю, какое это имеет отношение…

– Клинтон – лжец. Врать насчет того, совал ли он свою сигару туда, где ей не место, – это одно дело. А убивать людей по всему миру, лишь бы отвлечь людей от своего вранья, – совсем другое.

– Я не знаю, это ли он делает…

– Он делает именно это!

– Мам, они взрывали наши посольства.

– А они взялись вот так ниоткуда, да? Когда ты людей прижимаешь, прижимаешь, пользуешься их добротой и надеждой, используешь их как орудия и потом выкидываешь, чего тебе ждать? Что они тебе будут розы посылать?

– Это одна точка зрения.

– А какова другая?

– Это политика. Тут друзей нет, тут все используют друг друга.

– Что ты хочешь сказать конкретно?

– Пакистан брал деньги. Брал годами. Что ты всегда мне говоришь? Не проси ни у кого денег и не бери, если тебе их предлагают. К ним всегда привязаны веревочки.

– Веревочки были – победить русских.

– Очевидно, среди этих веревочек было и не взрывать посольства США.

На том конце повисла пауза.

– Ты не тот, – сказала она наконец.

– Я не кто?

– Ты не тот ребенок, которого я вырастила.

Никогда я от нее такого не слышал. Но покорная грусть в ее голосе подсказывала, что эта мысль для нее не нова.

– Может быть, потому что я уже не ребенок. Мне двадцать пять лет.

– Латиф был прав. Чем дольше мы тут живем, тем больше забываем, кто мы.

– Дядя Латиф мертв.

– Ты думаешь, я этого не знаю?

Голос прозвучал резко и уязвленно.

– Я только хочу сказать, мам, может быть, лучше все-таки быть живым?

– Когда мы тебя во время войны водили в масджид, ты первый клал свои деньги в коробку для моджахедов.

– Я всегда считал, что это на помощь дяде Латифу.

– И сочинение, которое ты написал в школе…

– Сочинение?

– Про Каддафи.

– Мам, это же были средние классы…

– Ты его назвал героем.

– Потому что ничего не знал.

– То, что ты знал тогда, лучше того, что ты знаешь сейчас.

– Нам обязательно об этом говорить?

– Он был единственный, кто возражал Западу.

– И поэтому взорвал тот шотландский самолет? Убил всех его пассажиров? Чтобы возразить Западу?

– А ты не подумал, что они наших людей убивают каждый день? Посмотри, что они сделали с Латифом, который делал для них грязную работу. Он был их гражданином! Можешь ты в это поверить? Что они убивают своего гражданина, который за них сражался?

– Может быть, уже нет?

– Что «уже нет»?

– Больше за них не сражался. Это могло измениться. Может, в том и причина…

Она меня оборвала тем же уязвленным голосом, только еще резче:

– У них смелости не хватало посмотреть в лицо смерти, так они нас заставили это делать. А потом выбросили, когда получили, что хотели. – Она сделала паузу, я молчал. Когда она заговорила снова, голос ее был тих, но она кипела: – Этот человек был прав. Наша кровь дешева. Они всем вокруг талдычат насчет прав человека, но сами на них плюют. Смотри, как они со своими черными обращаются.

– Мам!

– Натравливают нас друг на друга. Заставляют нас проливать кровь друг друга. Точно как англичане.

– Мама!

– Забирают все, что у нас есть. Нефть, землю. Обращаются с нами как с животными.

– Мама…

– Он прав. Они заслужили, что получили. И то, что еще получат.

Последние слова стали репликами, которым предстояло попасть в мою пьесу.

Тот человек, который был, по ее мнению, прав, – это, конечно, бен Ладен.

Позже, после терактов две тысячи первого она уже никогда не признавала, что говорила что-то подобное. Что вполне понятно. Я думаю, мало кто в мусульманском мире мог хотя бы вообразить себе, как страшно будет ощущаться сведение счетов, когда оно настанет. Не только для американцев, но и для тех, кто в мусульманском мире, – тоже. Потому что, как бы ни третировала нас американская империя, осквернение Америки-как-символа, совершенное в тот роковой вторник сентября, всего лишь заново заставило людей осознать всю глубину, всю мощь этого символа. Вопреки хищничеству, лежащему в его основе, этот символ поддерживал и нас тоже. Многие презрительно относились к реакции Америки на это нападение, во всех этих годах мстительной войны видя лишь припадки убийственной злости у страны слишком молодой, слишком защищенной от мира, слишком незрелой, чтобы понимать неизбежность смерти. Но я думаю, что дело обстоит сложнее. Мир смотрел на нас – теперь я говорю как американец – и ждал, что мы поддержим свой святой образ (настолько святой, насколько может быть в нашем веке просвещения). Мы были садом радостей земных, идиллией изобилия, плодородной Аркадией пасторальной мечты мира. Между нашими берегами раскинулось царство убежища и обновления – короче говоря, единственный надежный путь бегства от самой истории. Конечно, это всегда было мифом, причем таким, которому суждено рано или поздно лопнуть. Но все же какова ирония: когда история, в конце концов, нас догнала, не только нам, американцам, – даже не главным образом нам, американцам, – предстояло пострадать от катастрофических последствий.

III. Во имена Пророка.

Di qui nacque che tutti i profeti armati vinsero, e i disarmati rovinarono[7].

– Никколо Маккиавелли

1.

У меня есть дядя по имени Муззаммиль, который почти все мое детство был известен как «Муз» – результат бессчетных попыток упростить непреодолимые фонетические трудности его имени для тех, кто не имел желания овладеть пенджабским языком. Поскольку дядя иммигрировал в район Сан-Диего в семьдесят четвертом, то в разные времена его называли Маз, Маззл, Мазз, Маззи, Масти, Саммел, Самми, Мори, Марти и Марципал, из чего получился сперва Ал, а потом Алан (я вас не разыгрываю) – ну, и конечно, Муз. Последний вариант был создан коллегой-биохимиком, вновь назначенным в лабораторию в Ла-Джолле, где работал Муззаммиль. Это был итальянец по имени Этторе, и у него были свои трудности с новосветским произношением его имени родом из Старого Света. Вот он и создал кличку, которая прилипла. Чем-то она очень пришлась к месту. Муз[8] был простой крупный мужик с выдающимся римским носом, спадающим к бульбообразному кончику, и плечи у него тоже были опавшие, и да, было в нем какое-то скромное, даже неуклюжее величие. Мы, рожденные в Америке дети пакистанских родителей, тоже с трудом произносили его имя – потому что для нас он, разумеется, никогда не был Музом: наши родители произносили его имя определенным образом, и он предлагал то же самое нам – американским англоязычным детям с разной степенью незнания пенджабского, – со своим чудным трудным акцентом, который звучал, когда он пытался говорить более по-американски. Дифтонги у него становились плоскими в широком скривленном извиве губ, аффрикаты настолько выдвигались вперед, что он, казалось, не мог дойти до конца предложения, не скаля без всякой необходимости зубы. Не составляло особой трудности найти связный и воспроизводимый смысл того, что он пытался сказать, произнося свое имя (мне всегда думалось, что по звуку оно слегка похоже на название патентованного слабительного, что принимал мой отец – метамуцила), но иногда трудно было понять, что он вообще говорит, извлечь смысл из этого супа причудливых жестов и звуков.

Я его любил, все дети его любили. Он был похож на нас: любил погружаться в наши игры, в наши миры. Впервые я увидел его в Пакистане, в деревне отца. Он тогда только женился и приехал со своей новобрачной, Сафией, выразить свое почтение родителям моего отца. Я помню, он мне показал, как ловить птиц корзиной для белья. Мы потренировались на курах, а потом понесли корзину на деревенскую площадь – опробовать ее на попугаях. Каким-то чудом мы поймали зимородка. Муззаммиль вытащил птицу из-под корзинки и отдал мне. И эта синева-электрик и оранжевое пламя было у меня в ладонях как чудо. После мы часто видели Муззаммиля в Висконсине – он бывал проездом, направляясь по делам в Чикаго. Однажды он приехал в Хэллоуин. У нас ночевали тогда дети соседей, и Муззаммиль прокрался в крепость из простыней, которую мы построили в подвале, и наградил нас историей о гибриде – полурыбе-полуребенке, – которого его биохимическая лаборатория состряпала для военных. И это создание, утверждал он, сбежало из аквариума и теперь наводит ужас на мышиное население Ла-Джоллы. Не могу сказать, чтобы что-то из этого конкретно нас напугало, но он так убедительно показывал, как эта тварь ест мышь, что пародийное исполнение этой сцены – всегда с какой-то попыткой изобразить его причудливый акцент – захватило нас, окрестных детей, на несколько месяцев.

Имя Муззаммиль взято из семьдесят третьей суры (или главы) Корана, названной Аль-Муззаммиль – Закутавшийся, если переводить дословно. Глава эта коротка и начинается с описания нашего пророка, закутанного в собственные простыни, исторгнутого гласом Божиим, дабы воспротивиться сну и восстать, проведя оставшуюся ночь в изучении Корана:

О закутавшийся!
Простаивай ночь без малого,
     половину ночи или чуть меньше того,
       или чуть больше того,
          и читай Коран размеренным чтением.
Мы непременно ниспошлем тебе весомые слова.
Воистину, молитвы после пробуждения среди ночи
      тяжелее и яснее по изложению.
Воистину, днем ты бываешь подолгу занят.
Поминай же имя Господа твоего и посвяти себя Ему полностью.
Господь востока и запада – нет божества, кроме Него…

[9][10]

[7] Таким образом, вооруженные пророки преуспевают там, где невооруженные пророки терпят крах (Итал.)
[8] Муз (moose) – лось. (Англ.)
[9] Когда я учился в колледже, сурой «Аль-Муззаммиль» заканчивался мой список чтения мекканских глав в курсе исламских штудий по истории Корана. Вспоминаю, как сидел в читальном зале первого этажа университетской библиотеки, поднимая взгляд от страниц перевода, который был нам задан, и перед глазами возникал образ моего дяди, ворочающегося в кровати в нашей гостевой комнате, и эта картина смешивалась и сливалась с изображением человека, который с самого детства был для меня Пророком. Само по себе это изображение было некоторой версией человека, которого я знал и который никакого отношения к Пророку не имел вообще. Я его видел в очень раннем детстве в деревне моего отца, и, видимо, отец его любил. Мы стояли возле деревенского колодца, они смеялись, они обнимали друг друга. Помню зеленый шарф на голове этого человека, длинные черные усы над губой, громовой смех, дающий выход радости. Помню, смотрел вверх на жестяную бадью, из которой в глиняный кувшин с меня размером лилась вода. Помню, что его звали Тафи, хотя отец такого человека не помнит. Не могу сказать, почему Тафи у меня в уме стал Пророком, но так вышло. И когда моя мать – или ее сестры, или ее мать, – рассказывали мне истории о Пророке, я в этой роли видел Тафи, и поэтому каждая мысль о Пророке была у меня одета в какой-то вариант этого зеленого шарфа, под носом – закрученные вверх усы, и эта мысль звенела текучей, необузданной радостью. (Прим. авт.)
[10] Перевод Э. Кулиева.