Обманщик и его маскарад (страница 5)
Размышления о чужой доброте смягчили его, пожалуй, даже в большей степени, чем можно было ожидать от человека, чье необычайное самоуважение в час нужды и при получении помощи, могло бы показаться неуместной гордыней; хотя гордыня, как известно, редко бывает сочувственной. Но наверное, те, кто наименее затронут этим пороком, помимо чувствительности к доброте иногда также обладают обостренным чувством приличия, которое заставляет их казаться холодными и даже неблагодарными в ответ на услугу. Ведь в такие моменты теплые слова, прочувствованные благодарности или бурные протесты приводят к драматическим сценам, а благовоспитанные люди испытывают неприязнь к подобным вещам. Может показаться, что людской мир не дорожит искренностью, но это не так; будучи искренним по своей природе, наш мир уважает искренних людей и откровенные сцены, но только там, где им находится место: на сценических подмостках. Прискорбно для того, кто не ведает об этом, изливать свою ирландскую искренность и пылкость перед благодетелем, который, будучи респектабельным и благоразумным человеком, может быть в большей или меньшей степени раздосадован таким проявлением чувств. А если благодетель имеет нервозный и щепетильный характер (такое тоже бывает), он может отнестись к одаряемому, который досаждает ему своими благодарностями, почти с такой же неприязнью, как если бы тот оказался хамом, а не просто невоздержанным человеком. Можно понять, как непоследовательны люди, которые жалуются, что теперь в мире осталось мало благодарности. На самом деле, ее осталось не меньше, чем скромности; но, поскольку и то, и другое предпочитает держаться в тени, они большей частью остаются незаметными.
По всей видимости, этим и объяснялась перемена в поведении человека с траурным крепом, который наедине с собой отбросил холодные одежды внешнего приличия и дал волю сердечной искренности, таким образом едва ли не превратившись в другого человека. Приглушенная аура его деликатности была окрашена нескрываемой меланхолией, – хотя это чувство и противоречило благопристойности, оно тем сильнее свидетельствовало о его искренности, ибо неведомо как, но искренность порой идет рука об руку с меланхолией.
В печальной задумчивости он прислонился к бортовому поручню, не замечая другую задумчивую фигуру поблизости, – молодого джентльмена в плаще с воротником, похожим на дамскую горжетку, который был откинут назад и перевязан черной лентой. Судя по квадратной броши с затейливой гравировкой из греческих букв, он был студентом колледжа, – возможно, второкурсником, совершавшим свое первое речное путешествие. В руке он держал маленькую книгу, обернутую в плотный пергамент.
Услышав бормотание своего соседа, молодой человек посмотрел на него с некоторым удивлением и даже с интересом. Очевидно, он был человеком сдержанным или застенчивым, поскольку в отличие от большинства других студентов не стал начинать разговор. Между тем незнакомец с траурным крепом усилил его застенчивость, переключившись с монолога на диалог в манере, странным образом сочетавшей воодушевление и фамильярность.
– О, кто это? Вы слышали меня, мой юный друг, не так ли? Как погляжу, вам тоже грустно. Но моя меланхолия не заразна!
– Сэр… сэр… – промямлил студент.
– Прошу вас, – с дружелюбной жалостливостью, – прошу вас, друг мой, что за книгу вы держите в руке? Дайте посмотреть, – он аккуратно забрал книгу. – Тацит![29] – и, открыв наугад, прочитал: – «В общем и целом, мне предстоит темный и постыдный период». Дорогой мой юный сэр, не читайте эту книгу, – горячо сказал он и прикоснулся к руке своего ошеломленного собеседника. – Это же яд, нравственный яд! Даже там, Где у Тацита есть правда, она приобретает действие лжи, поэтому является отравой для молодых умов. Я очень хорошо знаком с Тацитом, – во времена моего студенчества он едва не склонил меня к цинизму. Да, я стал подгибать воротничок и расхаживать вокруг с высокомерно-безрадостным выражением.
– Сэр, я… я…
– Можете мне доверять. Возможно, мой юный друг, вы находите в Таците, – как и во мне, – одну лишь меланхолию, но я скажу больше: он безобразен. Существует огромная разница между меланхолическим настроением и безобразием. Первое может показывать вам, что мир все равно прекрасен, но никак не второе. Первое можно совместить с благожелательностью, но второе – никогда. Одно углубляет наше представление о сущем, другое делает его более грубым и мелочным. Откажитесь от Тацита. С френологической точки зрения, мой юный друг, у вас хорошо развитый, пропорциональный и крупный череп, но наполненный отвратительными воззрениями Тацита, ваш обширный мозг, подобно мощному быку на скудной лужайке, будет мучиться от голода.
– Право же, сэр, я…
– Понимаю, понимаю. Разумеется, вы читаете Тацита ради лучшего понимания человеческой натуры… как если бы истину можно было постигнуть с помощью клеветы. Мой юный друг, если ваша цель состоит в познании человеческой натуры, выбросьте Тацита и отправляйтесь на север, к кладбищам Оберн и Гринвуд.[30]
– Честное слово, я… я…
– Не стоит: я предвижу, что вы можете сказать. Но вы носите с собой Тацита… этого презренного Тацита. Хотите посмотреть, что я ношу с собой. Видите? – он достал томик из кармана. – Эйкенсайд, его «Услады воображения».[31] Однажды вы познакомитесь с этими стихами. Какой бы нам ни выпал жребий, мы должны читать безмятежные и вдохновенные книги, внушающие любовь и доверии. Но Тацит! У меня уже давно сложилось мнение, что эти классики являются проклятием для студентов, – не говоря о безнравственности Овидия, Горация, Анакреона, опасной теологии Эсхила и всех остальных, – где читатель находит мнения, оскорбительные для человеческой натуры, как у Фукидида, Лукиана, Ювенала, но особенно у Тацита. Когда я думаю о том, что с начала просвещенного века эти классики были любимцами многих поколений студентов и пытливых людей, то с содроганием думаю о том, какая масса неожиданных и непредвиденных еретических взглядов накопилась за столетия в самом сердце христианства. Но Тацит… это самый выдающийся пример еретика; ему нельзя доверять ни на йоту. Что за насмешка, когда подобных авторов считают мудрецами и ценят труды Фукидида как руководство по государственному управлению! Но особенно я ненавижу Тацита; надеюсь, не греховной, а праведной ненавистью. Не доверяя себе, Тацит разрушает доверие у своих читателей.[32] Разрушает доверие, отеческое доверие, которое, – Бог тому свидетель, – и без того редко встречается в нашем мире. Дорогой мой юный друг, вы еще сравнительно неопытны, но приходилось ли вам замечать, как мало, ничтожно мало доверия существует вокруг? Я имею в виду доверие между людьми, а конкретнее – между незнакомыми людьми. Это самый прискорбный факт в нашей юдоли скорбей. Доверие! Иногда мне кажется, что оно скрылось от нас, что доверие – это новая Астрея,[33] – оно ушло, вознеслось на небо, исчезло!
Он с приятнейшей улыбкой подступил ближе, встрепенулся и посмотрел на собеседника.
– Принимая во внимание эти обстоятельства, не могли бы вы, мой дорогой сэр, – хотя бы ради эксперимента, – просто довериться мне?
Как уже было сказано, студент с самого начала боролся со все возраставшим смущением и замешательством, возникшим из-за странных слов незнакомца, чьи тирады были многоречивыми и настойчивыми. Он не раз пытался разорвать эти чары примирительными или прощальными комментариями, но все было тщетно. Незнакомец каким-то образом завораживал его. Не удивительно, что когда прозвучал последний призыв, он почти лишился дара речи, но, будучи застенчивым человеком, резко повернулся и ушел, оставив раздосадованного незнакомца, который побрел в другую сторону.
Глава 6. В начале которой определенные пассажиры оказываются глухи к зову милосердия
– Тьфу на вас! Почему капитан должен страдать от этих попрошаек на борту?
Эти обидные слова принадлежали ухоженному краснощекому джентльмену с тростью, в набалдашнике которой блестел рубин, и были обращены к человеку в сером костюме с белым галстуком, который, вскоре после вышеописанной беседы, обратился к нему с просьбой о пожертвовании в пользу «Приюта для вдов и сирот», недавно основанного для семинолов.[34] На первый взгляд этот мужчина, как и человек с траурным крепом, был одним из более или менее благородных неудачников, но при более пристальном рассмотрении его лицо выражало не меланхолию, а скорее осознание священного долга.
Добавив еще несколько обидных и неприязненных выражений, состоятельный джентльмен поспешил прочь. Но, даже грубо отвергнутый, человек в сером костюме не стал попрекать его или сетовать на судьбу, и терпеливо оставался в одиночестве, а его лицо постепенно приобрело выражение спокойной, непреклонной уверенности.
Спустя некоторое время к нему приблизился пожилой, довольно тучный джентльмен, тоже получивший предложение внести вклад в пользу вдов и бездомных. Он встал, как вкопанный, и грозно нахмурился.
– Послушайте, вы, – проскрежетал он выставив пузо перед собой, как болтающийся мешок с песком. – Послушайте, вы просите деньги от имени других людей, а лицо у вас длиной с мою руку до локтя! Вот что я вам скажу: существует такая вещь, как серьезность, и у осужденных преступников она бывает неподдельной. Но также существует три вида вытянутых лиц; из-за горестного бремени, из-за худобы и впалых щек, и наконец, лицо мошенника. Вам лучше знать, какое из них ваше.
– Пусть небо дарует вам больше милосердия, сэр.
– А вам пусть оно дарует поменьше лицемерия, сэр.
С этими словами жестокосердный пожилой джентльмен удалился.
Пока человек в сером костюме задумчиво стоял в одиночестве, ранее упомянутый молодой священник, проходивший мимо, окинул его взглядом и остановился, словно вдруг что-то вспомнил, а секунду спустя поспешил к нему.
– Прошу прощения, но с недавних пор я повсюду ищу вас.
– Меня? – это прозвучало так изумленно, что было ясно, сколь малое значение он придавал своей особе.
– Да, именно вас. Вам что-нибудь известно о негре, воде бы злосчастном калеке, который находится на борту? Он тот, за кого себя выдает, или же нет?
– Ах, бедный Гинея! Вы тоже с недоверием отнеслись к нему? Вы, чей сан взывает к человеческому милосердию?
– Значит, вы действительно знаете его, и он достойный человек? Рад слышать, это большое облегчение для меня. Давайте найдем его и посмотрим, что можно сделать.
– Вот еще один пример того, как доверие может оказаться запоздалым. Я сам помог ему высадиться на берег во время последней стоянки, когда увидел его на сходнях. Только помог; у нас не было времени на разговор. Возможно, он не сказал вам, но у него где-то здесь есть родной брат.
– Мне действительно жаль, что я не смог еще раз встретиться с ним, – возможно, даже больше, чем вы можете подумать. Видите ли, вскоре после отплытия из Сент-Луиса он появился на полубаке, где собралась изрядная толпа. Там я увидел его и поверил ему, – причем настолько, что ради убеждения неверующих я откликнулся на его мольбы и отправился искать вас, так как вы находились в перечне имен, которые он назвал и снабдил более или менее внятным описанием. По его словам, эти люди могли поручиться за него. Но после усердных поисков, когда я так и не обнаружил вас и других перечисленных им людей, возникло определенное сомнение. Это сомнение также было подкреплено недоверием, в резкой форме высказанном другим человеком. Полагаю, это было естественно.
– Ха-ха-ха!
Этот смех был больше похож на стон, однако издавший его все же намеревался рассмеяться.
Оба собеседника обернулись, и молодой священник увидел человека с деревянной ногой, мрачно насупленного, словно судья по уголовным делам с горчичным пластырем на спине. В данном случае, горчичник был воспоминанием о недавних хлестких отповедях и пережитом унижении.
– Думаете, я смеялся над вами?
– Тогда над кем же вы смеялись, – или, вернее, пытались смеяться? – требовательно спросил молодой священник, раскрасневшийся от гнева. – Надо мной?
– Ни над вами и ни над кем за тысячу миль вокруг вас. Но наверное, вы этому не поверите.