Гениальность и помешательство (страница 2)

Страница 2

Для позитивистов концепция Канта слишком тесно связана с мечтами эпохи Просвещения о всеобщем равенстве, о полном предоставлении каждой личности всех гражданских прав. Позитивисты говорили, что в человеке слишком сильно животное начало, слишком велика косность материи, слишком ощущается действие природы с ее императивом выживания, чтобы можно было признать просветительские конструкции достоверными. Такая позитивистская позиция встречается и в наши дни, например, в книге «Эгоистичный ген» Р. Докинза; и ей противопоставляется новое или «темное» Просвещение, социальный конструктивизм, часто устанавливающий уже равенство по правомочности не только всех людей, но и людей, животных и вещей, как в объектно-ориентированной онтологии Г. Хармана или акторно-сетевой теории Бруно Латура.

Но у позитивизма было немало заслуг перед наукой: как в наши дни Р. Докинз создал гениальный термин «мем», так и тогда вождь британских позитивистов Герберт Спенсер (1820–1903) обосновал понятие психической энергии как главного содержания биологической и социальной жизни; энергии, которую можно накапливать и тратить. Именно это представление Спенсера укоренилось в языке, когда мы, например, говорим, что на отдыхе восстанавливаем силы и заряжаемся. И по сути, теория гениальности как помешательства, выдвинутая Ломброзо – лишь усиленная теория психической энергии: гений творит, не просто накопив энергию, а дав ей безраздельно накапливаться, и не регулирует разрядку психической энергии, а пускает дело на самотек, весь отдавая себя творчеству. Поэтому гений может рассматриваться как психопат, а может – как аномальный случай того, что делают все люди в работе с собственной психической жизнью, как то самое исключение, которое позволяет лучше понять правило.

Но для Ломброзо был ближе французский позитивизм. Наверное, самый близкий его заочный последователь, чьи идеи Ломброзо предвосхитил на совсем другом материале – Жан-Мари Гюйо (1854–1888), писатель и философ, объяснявший, что Кант был неправ в своей этике – ведь и удовлетворение личных потребностей, и нравственный поступок прежде всего дают нам чувство удовлетворения, а потом уже задним числом под это подводится идея автономии личности. Гюйо считал, что вся нравственность человека – это работа со своей энергией: например, героический поступок позволяет почувствовать своё могущество, а значит, силой мысли расширить резервуар, в который поступает психическая энергия. Возвеличив себя не иллюзорно, ты и получаешь большую дозу вполне реальной энергии; и героизм соответствует инстинкту размножения у животных, которое требует тоже хорошего питания и накопления биологической энергии. Различие между Гюйо и Ломброзо только в том, что Гюйо не считал творчество чем-то отличающимся от простой деятельности, для него эрос в природе и эрос в искусстве лежат на одной плоскости, тогда как Ломброзо считает, что в творчестве проявляется не только личная история, но и память поколений, а значит, оно качественно отличается от питания, любви или рутинного труда. Здесь видна разница между французом, множащим параллели и мыслящим метафорами, как делают часто и современные французские философы, и итальянцем еврейского происхождения, который хорошо помнит, что местные предания и корни не дадут о себе забыть, каким бы космополитом ты со своим итальянским происхождением ни хотел стать. Вообще, Ломброзо был патриотом еврейства: считая, что среди евреев много талантов, гениев и безумцев, он объяснял это страданиями народа и естественным отбором, что выживали только духовно сильные, передававшие приобретенные свойства следующим поколениям.

В генеалогическом интересе Ломброзо оказывается близок к другому французскому позитивисту, Бенедикту Огюстену Морелю, который создал теорию наследственных патологий и вырождения, иначе говоря, накопления мутаций. Эту теорию потом обращали не раз против символизма и модернизма, видя в новом искусстве скопище стилистических мутаций; достаточно вспомнить книгу «Вырождение» (1892) Макса Нордау, ненавистника новаторов в искусстве и деятеля раннего сионизма. Так и Ломброзо, нередко ссылавшийся на Мореля, считал, что помешательство творческого человека может определяться генетикой, влиянием природных аномалий и социальных неурядиц, болезней, в том числе наследственных; иначе говоря, тем самым злокачественным наследованием, которое и привело к качественной мутации. Заметим, что здесь эта мутация оказывается результатом не отдаленных генетических влияний, но самого широкого генезиса творческого акта, включая непосредственные воздействия прямо в момент создания произведения: для Ломброзо было не так важно, влияет ли на безумие в данные минуты творческой одержимости маньяк-прадедушка или дурной запах, уловленный в момент написания стихотворения. Именно поэтому он так смело раздаёт диагнозы людям, жившим много веков назад: если для него тысяча лет генеалогии как единый миг тяжелого впечатления, то почему нельзя говорить о давно прошедшем как о лежащем под рукой? Вообще, множественная генеалогия отдельных экстатических действий, своего рода ребус – фирменный знак философии Ломброзо: например, он выводил человеческий поцелуй одновременно из животного инстинкта кормления как главного проявления любви и животного же фырканья как предельного возбуждения.

Критики ловили перформативное противоречие (несоответствие смысла высказывания его назначению) в первой же фразе книги: Ломброзо говорит, что писал труд почти в исступлении, но при этом от первой страницы до последней порицает исступление как творческое безумие, требующее тщательного критического анализа научными методами. Тогда почему ученый должен был прийти в исступление? На это можно ответить, обратившись еще к одному французскому позитивисту, основателю экспериментальной физиологии, однокашнику Мореля – Клоду Бернару; тому самому, которого боготворил Эмиль Золя, а Достоевский устами своего героя осуждал за сведение личностей к типам. Бернар исходил из того, что понять в том числе душевное расстройство можно только тогда, когда ты правильно определил условия эксперимента, например, понял, сколь долго человек терпит какое-то неудобство, а когда наконец недовольство прорывается наружу. Если мы не будем учитывать того, что человек не сразу раскрывает все карты своей душевной жизни, мы просто ошибемся, говорил Бернар, в большинстве диагнозов. В сравнении с прогрессивным реалистом Бернаром Ломброзо казался немного старомодным, но в целом он вполне предвосхитил все его мысли: нужно самому понять, когда именно тебе мешает твоя гениальность, твое вдохновение, твой избыток мыслей или чувств, в какой момент ты переходишь от молчаливого недовольства к громкому, и только тогда можно понять и других людей, отличившихся в различных видах творчества.

Также и криминология Ломброзо, как основателя итальянской антрополого-социологической школы права, исследование форм нравственного помешательства и противоречивых маний преступника, была полемична по отношению и к римскому, и к британскому праву. Если Иеремия Бентам учил, что преступление есть некий эксцесс, который может быть нейтрализован эксцессом последующего наказания, то Ломброзо утверждал, что существует «опасное состояние», иначе говоря, определенная звериность преступников, которые могут совершить преступление, если им не препятствуют нарочно: просто реализовав смерть и хищничество, заложенные в природе. Дело общества – по-разному предотвращать это опасное состояние: и если Ломброзо склонялся к тому, чтобы изолировать от общества всех, в ком он считывает физиологические черты преступной личности, то его ученики, Ферри и Гарофало, уже нюансировали разные варианты преступного поведения, от закоренелой страсти до случайного аффекта. Так та теория, которая в изначальном оформлении нам представляется расистской и репрессивной, во втором поколении способствовала дифференцированному учету обстоятельств, которые прежние правоведы поспешно обобщали. Конечно, роман Л. Н. Толстого «Воскресение» был ответом Ломброзо, с которым писатель встретился в 1897 году: Толстой показывал, что нельзя назвать никого преступником, не рассмотрев поэтапно, с привлечением и всей просвещенной читательской публики, всех обстоятельств дела.

При этом встреча эта была знаменательной: Ломброзо понял творческий метод Толстого, как он писал неразборчиво на клочках бумаги, а потом Софья Андреевна делала из этих записок ясный и великолепный текст. В каком-то смысле труд «Гениальность и помешательство» устроен так же, как работа Толстого по Ломброзо: поэт или изобретатель толком не знает, почему и как он делает то, что делает; но приходит Ломброзо как знаток и систематизатор всех этих безумцев и представляет ясно и убедительно, в связном и величественном тексте, что именно произошло в психической жизни каждого. И при чтении книги Ломброзо нам нужно быть и немного Львом Николаевичем Толстым, сразу представляя множество героев в воображении, и немного Софьей Андреевной, следя за тем, как аргумент не менее ясен, чем написанный как лучшие образцы беллетристики текст.

Александр Марков, профессор РГГУ

6 июля 2022 г.

Гениальность и помешательство

Предисловие автора к четвертому изданию

Когда много лет тому назад, находясь как бы под влиянием экстаза (raptus), во время которого мне точно в зеркале с полной очевидностью представлялись соотношения между гениальностью и помешательством, я в 12 дней написал первые главы этой книги[1]. Признаюсь, даже мне самому не было ясно, к каким серьезным практическим выводам может привести созданная мною теория. Я не ожидал, что она даст ключ к уразумению таинственной сущности гения и к объяснению тех странных религиозных маний, которые являлись иногда ядром великих исторических событий, что она поможет установить новую точку зрения для оценки художественного творчества гениев путем сравнения произведений их в области искусства и литературы с такими же произведениями помешанных и, наконец, что она окажет громадные услуги судебной медицине.

Экстаз (raptus) – буквально это латинское слово означает «восхищение», прорыв к неведомому. Образ этот восходит к апостолу Павлу, который видел преимущество своих богословских достижений в том, что он был «восхищен до третьего неба» (2 Кор. 12, 2).

Ядром великих исторических событий Ломброзо рассматривает роль в истории харизматиков, таких как Лютер и Наполеон, и считает, что, анализируя психопатологию таких деятелей, можно будет предугадывать развитие исторических событий.

В таком важном практическом значении новой теории убедили меня мало-помалу как документальные работы Адриани, Паоли, Фриджерио, Максима Дюкана, Рива и Верга относительно развития артистических дарований у помешанных, так и громкие процессы последнего времени – Манжионе, Пассананте, Лазаретти, Гито, доказавшие всем, что мания писательства не есть только своего рода психиатрический курьез, но прямо особая форма душевной болезни и что одержимые ею субъекты, по-видимому, совершенно нормальные, являются тем более опасными членами общества, что сразу в них трудно заметить психическое расстройство, а между тем они бывают способны на крайний фанатизм и, подобно религиозным маньякам, могут вызывать даже исторические перевороты в жизни народов. Вот почему заняться вновь рассмотрением прежней темы на основании новейших данных и в более широком объеме показалось мне делом чрезвычайно полезным. Не скрою, что я считаю его даже и смелым ввиду того ожесточения, с каким риторы науки и политики, с легкостью газетных борзописцев и в интересах той или другой партии, стараются осмеять людей, доказывающих вопреки бредням метафизиков, но с научными данными в руках полную невменяемость вследствие душевной болезни некоторых из так называемых «преступников» и психическое расстройство многих лиц, считавшихся до сих пор, по общепринятому мнению, совершенно здравомыслящими.

Мания писательства – графомания, которую Ломброзо понимает широко, не просто как готовность писать тексты, но как готовность агитировать других, давать свои объяснения всем явлениям, рассуждать о политической и общественной жизни, ни в чем себя не сдерживая. В такой мании он подозревает демагогию и опасность больших перемен. Далее в последних главах он рассматривает в том числе графоманию в узком смысле, научную и художественную, а манию писательства видит в религиозных сектантах и политических авантюристах.

[1] Гениальность и помешательство. Введение к курсу психиатрической клиники, прочитанному в Павианском университете. Милан, 1863. (Здесь и далее примечания принадлежат переводчице, за исключением примечаний автора, специально так отмеченных, переводы иноязычных текстов в квадратных скобках, выполнены научным редактором, также в квадратных скобках даны уточнения научного редактора. Текст перевода публикуется без изменений, написание известных имен приведено к современной норме, отдельные случаи неточностей и ошибок в переводе оговариваются в комментариях.)