Магнолии были свежи (страница 40)
– Умоляю, Эйдин, – Линда, видимо, прижала трубку к самим губам, потому что ее голос стал звучать слишком отчетливо. – И заклинаю, не поезжай сам на ее поиски, это окончательно убьет в ней все то хорошее, что она питала к тебе. И плюшевыми медведями здесь не отделаешься.
Боги, ему хотелось сейчас оказаться в своем родном Гэлвее, когда его дочери было не двадцать один, и она не старалась изо всех сил сбежать из дома и расстаться с беспечностью. Когда ей было пять, она всегда смотрела на него так, будто он был единственным, чье мнение для нее что-то значило. Он чувствовал неумолимую гордость, когда она шептала ему на ухо какой-нибудь свой секрет про живого жука в коробке из-под леденцов, или о новом платье, так неудачно разорвавшемся о доску в заборе. Но потом ей исполнилось десять, потом пятнадцать, и теперь она называла его «папчиком», а она даже не мог выкроить время, чтобы втолковать, как его раздражает это прозвище. И вот, снова новые секреты.
– Вспомни себя в ее возрасте, разве тебе было бы приятно, если в разгар веселого вечера за тобой пришел твой отец?
Когда он только готовился стать отцом, он клялся себе в том, что никогда не будет таким, как его родители – вездесущими, надоедливыми, вечно волнующимися. Когда он стал взрослее, понял, что был редкостным идиотом. Его родители волновались, он был поздним ребенком, и за ним следили денно и нощно, однако в ответ на это мистер и миссис Гилберт получали только небрежный кивок головой или презрительное фырканье. Расплата за такое поведение должна была прийти, и она появилась в лице Джейн.
– Джейн повезло. – наконец он прервал молчание. – У нее всепонимающая мать.
– И слишком волнительный отец. – рассмеялась Линда.
– Хорошо, я пошлю за ней Бассета. И, Линда, – вдруг спохватился он. – Может ты сможешь приехать пораньше?
– Что, уже соскучился? – ее смех всегда был таким звонким, и ему всегда казалось, что тот от него удалялся. – Милый, я постараюсь, но тут столько людей, что просто голова кругом идет. Я всегда говорила, что предоткрытие сезона всегда хуже самого открытия…
Она хотела добавить что-то еще, но вдруг на проводе раздались помехи, и сквозь музыку он услышал чей-то мужской голос – немного звонкий, немного хриплый, ее вечный поклонник Джонни Лорд. Об их отношениях говорили каждый год, и каждый сентябрь и май Гилберт смеялся вместе со всеми – Джонни никогда не нравился Линде, он напоминал этакого щеголеватого пажа. Ей льстило его внимание, но больше ничего не было, и он был в этом уверен.
Эйдин не стал ждать возвращения жены из шума скрипок и взрывающихся пробок шампанского и аккуратно попросил миссис Винтер перезвонить ему, если Линде не на чем будет добираться до дома. Потом оповестил Бассета о незапланированной поездке. Потом подошел к окну и посмотрел, как городские сумерки медленно наползали на газон и слегка сухие кроны деревьев. Определенно, вечер сегодня располагал к хересу.
Бутылка стояла на столе в холле, и Эйдин остановился посередине огромного мраморного зала; тут, над полом, всегда свисала длинная люстра, и от ее переливавшихся стеклянных подвесок света было больше чем от самого электричества. Он терпеть ее не мог, но Джейн отказывалась приводить в дом друзей, если этой люстры не будет на потолке, да и сама Линда часто говорила, что это сильно оживляет пустынный холл. Когда-нибудь, когда они уедут на побережье, он позвонит Бассету из далекого Монако и попросит снять это уродство и спрятать в кладовке, пока последний Гилберт не войдет в этот зал.
Профессор искусствоведения, мистер Эйдин Гилберт, вечный оптимист и философ жизни, посмотрел на чужой дом, где не было никого, да и самого его не было тоже здесь никогда и отпил большой глоток из стакана.
Он быстро зажег свет в кабинете, и луч от зеленой лампы выскользнул в темный коридор. Проверять эссе совсем не хотелось, он присел в кресло и закрыл глаза. Окна его кабинета выходили на нелюдимую улицу – когда-то здесь работали магазины, развевались красивые вывески, но потом правительство распорядилось закрыть проход, и уже пять лет сюда никто не входил и не выходил. Эйдину нравилось смотреть на тусклые фонари, которые все равно зажигали каждый вечер, наблюдать за тем, как выцветшие остатки реклам болтались на ветру, и в темноте поблескивал красный кирпич. Все это ему напоминало о своем Гэлвее, и временами он позволял себе стать немного сумасшедшим, закрыть глаза и подождать, пока его мама не позовет домой есть пастуший пирог. Потом он открывал глаза, и боль от потери накатывала с новой силой. Те, кто говорили, что время лечит, были полными дураками. Время никогда не лечило, оно позволяло немного затянуть рану, но одно неверное воспоминание сдирало защитный слой, и все начиналось заново.
Эйдину вдруг захотелось, чтобы эта тишина наконец распалась, и его кто-нибудь позвал, чтобы он вдруг стал кому-нибудь нужен. Сорок семь лет, а ему хочется вдруг стать кому-то нужным, он покачал головой и усмехнулся; маразм приближался гораздо быстрее, чем он мог предположить. В сорок семь лет люди обычно мечтали о новом звании, о каком-нибудь важном приеме у губернатора или о том, чтобы защитить еще одну диссертацию и стать профессором в новом университете. А ему хотелось чего-то другого; хотелось купить новый велосипед, хотелось посмотреть Италию, но не ради диссертации, а ради своего собственного удовольствия.
Господи, а сколько этих никому ненужных диссертаций он защитил? Неровные листы вылезали из каждого угла, и везде значилось его имя. «Специфика творчества Альбрехта Дюрера» – с этой он начинал свой путь, тогда в сорок седьмом его как раз заметили в Париже и написали про него первую статью, потом было несколько поездок в Испанию и Германию; в последнюю он ехать не хотел, мечтал о том, чтобы побыть с Джейн и Линдой, но жена его уговорила, сказав, что мечтает посмотреть Дрезден. Потом были диссертации про Ренессанс и Романтизм, потом Линда попросила помочь Джонни с небольшой курсовой о парковых скульптурах, после чего Эйдин узнал о том, что половина грантов сфальсифицированы, а потом он разуверился в том, чем занимался всю свою жизнь. Как это получилось он и сам до конца не понял. Наверное, все дело было в том, что он пытался найти истину, а истины не было и вовсе. «Сюрреализм и его воплощения в кинематографе» – это была его последняя диссертация, больше ни о чем он писать не будет и уйдет из университета. Разумеется, Линда будет возражать, будет говорить, что на одни его инвестиции они и года не проживут, но он сумеет ее убедить, когда покажет тот замечательный рекламный проспект о доме во Франции.
Портрет жены мягко пропустил луч света, и он присмотрелся к знакомым чертам. Ее фотография всегда стояла на его столе, когда-то там стояла и фотография Джейн, но она попросила ее убрать, сказала, что ей слишком стыдно перед своими друзьями. Что ее друзья могли забыть в ее кабинете, он не спрашивал, и фотографию собирался оставить, но в один день она как-то исчезла со стола, а вместо нее появилась карточка с видом Италии. Линда почти не менялась, ее глаза были все такими же блестящими, кожа оставалась приятного оливкового оттенка, и ей почти не приходилось красить губы. Она была неизменна, прекрасна, и он каждый день удивлялся, что из всех претендентов она выбрала его. Эйдин набил трубку и поудобнее устроился в кресле.
Они познакомились в Гэлвее, в их родном городе, только вот если он желал там всю жизнь и провести, то Линде больше всего хотелось оттуда сбежать; навсегда. Им было по двадцать с чем-то, когда они встретились на каком-то городском празднике; в толпе людей он сразу заметил, как на солнце блестели ее черные кудри. Линда. Линда Кларк. Ее фамилия была слишком сухой для такого сладкого имени, и Эйдин решил, что его фамилия подойдет в самый раз. Она не сразу приняла его ухаживания, долго смеялась ему в глаза, кокетничала, но не так, как остальные девушки, а как-то тихо, по-особому; она вскидывала глаза и смотрела на молодых людей долго, внимательно, а когда те смотрели на нее в ответ и расплывались в довольной улыбке, она отворачивалась и целый день не глядела ни на кого. Все сходили по ней с ума, и он не стал исключением. Его внимание льстило ей, но она старалась не показывать виду; он ревновал каждый день, и каждый вечер клялся себе, что уедет подальше от Линды, подальше от этой муки, но стоило ему увидеть эти карие глаза и услышать, как она зовет его, все старые обиды растворялись, и он улыбался и стремился к ней. Потом он вдруг поступил в университет Дублина и уехал; тогда-то они и поменялись ролями. В столице по-новому оценили его улыбку и смеющийся, немного ироничный взгляд, и Эйдин с удивлением заметил, что приковывает к себе внимание многих девушек. Сначала ему это льстило, как могло льстить только двадцатилетнему идиоту, но в каждом черном локоне он видел Линду, в каждом смехе он слышал ее голос, и это становилось невыносимым. Она приехала внезапно, не улыбающаяся, хмурая. Линда старательно его не замечала, Линда крутилась под веселый джаз, Линда отчаянно ревновала, а Эйдин, как бы ему не было стыдно, был счастлив. Впервые он понял, каково это было – быть чьей-то причиной переживаний. Это было эгоистично, это было ужасно, это не могло не окрылять. В один из вечеров они признались друг другу в любви, немного пьяные от шампанского и взаимных чувств. Поженились они не сразу, старый мистер Кларк не мог не переживать за будущее своей дочери – Линда была для него единственным счастьем после того, как его жена сбежала с собственным конюхом. Но после долгих уговоров и угрозы Линды уехать в монастырь, отец все же сдался и дал согласие на брак. В сущности, он не имел ничего против Эйдина, он ему даже симпатизировал, из всех поклонников дочери он был для него самым умным и осознанным. Бедный мистер Кларк недолго прожил без своего света в окне, и через год рождения Джейн, пришлось Линде расстаться со своим отцом. Эйдин тогда служил на Западном фронте и чуть ли не дезертировал, когда услышал в трубке знакомые рыдания. Он примчался к ней в Гэлвей, вытребовав выходной. А потом Линда заявила, что они переезжают. Куда именно он знать не мог, война все еще не заканчивалась, и он не имел права бросить свой полк и долг, но Линда написала ему через три месяца. Написала, что теперь они будут жить в Дублине, поближе к Лондону, Эйдин не любил Дублин, не любил и Лондон, он всегда задыхался в городских стенах и путался в брусчатых дорожках, но делать было нечего. Линда все еще скорбела и жить в том городе, где ей все напоминало об отце, было невозможно.
Эйдин выглянул в окно, там было уже темно, и кривые деревья покачивались в такт начинающемуся дождю. Он очень хотел услышать шум подъезжающей машины, но дорожка была пуста и тиха. Джейн вполне могла устроить истерику и сказать Бассету, что она никуда не поедет. Вообще-то долгое время он считал, что они с Линдой вполне неплохо воспитали свою дочь, особенно для их круга, но с каждым днем он задумывался, не застилала ли ему любовь глаза. Джейн родилась прелестной малышкой, как раз тогда, когда он устроился на работу в один из университетов Северной Ирландии. Линда уже тогда начала поговаривать о переезде в Лондон, но он старался переводить разговор на другую тему. Он не любил Англию, не любил так, как мог не любить только истинный ирландец, но жена была другой. Она тоже воспитывалась на старых историях и легендах, она тоже слушала историю о «восьмиста лет угнетения», но все это будто бы отталкивалось от нее.