Король темных земель (страница 4)

Страница 4

За подругу я могла бы убить. Я настолько свыклась с насилием мира, что, когда ей за какие-то прошлые грехи девчонки из соседнего двора забили стрелку, я согласилась за нее драться. Дома стащила у Володи складной нож, сунула в карман куртки и стала ждать вечера. Битва наша не состоялась – подруга проболталась родителям. Конечно, мы никуда не пошли, и я тихонько убрала нож обратно. И всё же я знала, что подруга моя – не трусиха, а она гордилась, что я за нее горой.

Я любила ее так сильно, как девчонка может любить девчонку, как ребенок может любить ребенка. Мы были такими разными: она маленькая и смуглая, я высокая и светловолосая, но мы были едины, пока не выросли.

Неизбежные перемены разделили нас. Дружба ушла, как ушло в прошлое детство. Мой кайф познания постепенно сходил на нет, меня стало тянуть к другим целям, а подруга, у которой всё было: мать, отец, брат и даже собака, назвала меня шлюхой, перестала здороваться и осталась в той безумной автобусной эпохе вечного лета и вечной юности.

Тогда пропасть, почуяв тоску, снова дала о себе знать. В моей жизни появился Сашка, и в нем тоже жила пропасть, родная сестра моей. Не знаю, что там происходило в его семье, он о себе мало рассказывал – обмолвился лишь, что живет без отца. В нем ощущались ростки зла и разочарования, и я, домашняя книжная девочка, была намного благополучнее. Чем ближе я узнавала Сашку, тем более сломленным он казался, и я жаждала изучить его, потому что злое и мрачное притягивало меня.

Его пропасть была глубока, зубаста и ненасытна. Он чертовски много курил и уговорил меня воровать у Володи из карманов дорогие сигареты с запахом шоколада. Володя уже много лет дымил после того, как какой-то псих выскочил на дорогу перед его машиной. Мама ненавидела запах дыма, и меня за курение ждал сущий ад. Перед тем, как вынести ворованную сигарету Сашке, я в знак протеста выкурила одну на балконе.

Сашка любил выражаться грубо, слушал тяжелую музыку, носил на руке цепь с солдатским кулоном, пропахшую дымом черную толстовку «Ария», штаны-хаки и серую шапку, в которой челка почти скрывала его васильковые глаза. Я запоминала каждую мелочь, с ним связанную: любимый магазин, где продавали цепи и прочую «драмовскую» атрибутику, точку с пиратскими дисками, рынок, где работала его мама. Я старалась стать частью его жизни, но он не пускал меня дальше порога. Мне хотелось быть с ним наедине, но он приводил друзей: Мелкому, что носил косуху и прятал в ней биту, но выглядел лет на девять, а затем Машу.

Девушка сразу мне не понравилась: в ней притаилась не просто пропасть, а черный провал без дна, туннель в лавкрафтовское измерение с гадкими монстрами. Она была Сашке родной, а я – третьей лишней; у них были свои секреты, своя компания, где все слушали панк и металл и носили черное. Иногда Сашка подшучивал надо мной в ее присутствии: называл музыкальную группу, и, когда я отвечала, что о такой не слышала, говорил, закатив глаза: «Какой позор!» Дома я записывала названия групп и песен, искала и слушала музыку, о которой без конца говорил Сашка. Так, пытаясь подстроиться под другого, я незаметно менялась сама.

С появлением Маши Сашка стал вести себя странно: то избегал встреч, то настойчиво трогал меня под одеждой. Я поняла, что поцелуев ему уже мало, но к следующему шагу была не готова.

Мне исполнялось шестнадцать лет.

4

На день рождения мама накрыла стол. Меня ждал традиционный семейный праздник без всяких гостей. Вдруг заверещал телефон, и я обрадовалась: вдруг Сашка вспомнил? Но звонил незнакомый мужчина.

– Привет, – и назвал мое имя, с праздником поздравлял. – Я твой дед из Ангарска.

Дед Андрей-полукровка – наполовину немец с Поволжья, мамин отец. Никогда его не встречала, но наслышана от матери и от бабушки, его бывшей жены, о жестокости его и ничтожности. Они с бабушкой долго прожили за Полярным кругом, и беспощадный мороз, и северные сияния были свидетелями их нищеты. Дед пил и бил; бабушка иной жизни не знала, развестись было стыдно, пойти некуда, и поначалу терпела. Но дед начать лупить мою маму, и бабуля не вынесла: отходила его скалкой так, что он жены стал бояться. Такая она у меня, боевая – с тех пор в обиду себя не дает.

– Ты извини, что не навещал, так вышло. И, слышишь, что бы бабушка твоя и мать обо мне не говорили, я зла не им желал. Много пил, признаю вину… Пусть простят за всё дурака. С днем рождения еще раз.

– Спасибо…

Мама заметила мое изменившееся от радости до испуга лицо и спросила:

– Это кто еще?

– Дед Андрей, – шепнула я.

Она вскочила и забрала у меня трубку.

– Ты чего звонишь? Чего тебе надо?

Послушала, ухмыльнулась.

– Хоть бы предупреждал, девчонку мне напугал. Нет, не надо. Не нужно, слышишь? Всё, не звони сюда.

Повесила трубку и ко мне обернулась.

– Больной он: скоро помрет от цирроза, вот и звонит. Боится, что хоронить никто не приедет.

На секунду задумалась, затуманила взгляд.

– И поделом ему.

5

Последний раз я встречалась с Сашкой на шестнадцатом этаже общежития, в потайной комнате, увитой кишками труб, в которую можно было попасть только с балкона. Он зачем-то притащил с собой Мелкого, оставил дежурить, а сам заманил меня в темный грот, свет в который лился полосами сквозь закрытую дверь. Я подумала, что здесь наверняка вершились чужие судьбы, убивали себя наркоманы и зачинались ненужные дети – здесь всё начиналось и всё заканчивалось.

Сашка поцелуем прижал меня к стене, долго трогал, а потом развернул спиной. Я почувствовала его твердый член, упиравшийся мне в ногу, и закричала. Только не здесь, не сейчас, где за дверью ждет его друг, а на полу мусор и засохшие пятна крови. Я прогнала Сашку и вышла из грота в одиночестве и слезах. Снаружи терпеливо ждал Мелкий, переминаясь с ноги на ногу. Мне было ужасно стыдно смотреть ему в глаза, он ведь невесть что обо мне подумал.

– Слушай, – вдруг начал он. – Мне нужно тебе признаться…

Мелкий, неплохой, в общем-то, парень, сообщил мне, что Сашка спорил на мою невинность со своей девушкой, которой, конечно же, оказалась Маша. У них давно назревал этот спор: так удобно, что я первая написала.

Под сиденьем стучали колеса трамвая, уносившего меня домой после вечерней смены, за окном стояла непроглядная темень, и уже выпал снег. Ветер донес мне, что Гришка за меня заступился и наказал лучшего друга, но я была уже далеко в своих мыслях, меня поглотил тоскливый и душный сон, как бывает при недостатке света у людей, склонных к меланхолии. Не могло уложиться в моей воспитанной на хороших книгах голове, как человек может так поступить, как может использовать другого и не испытывать к себе отвращения. Единственное, что мне хотелось у них спросить: зачем?

Декабрь

1

Каждый раз перед дверью Андрея Ивановича я колебалась прежде, чем нажать кнопку звонка. От моего дома до репетитора непростой путь с одного конца города на другой. Дважды в неделю я втискивалась в тесно забитую маршрутку, которая спустя десяток остановок пустела, потом садилась на свободное место возле окна и погружалась в дорожную медитацию. По меркам Москвы час дороги – не расстояние, но в нашем маленьком городке это было неслыханно дальний путь. Гнездился мастер под самой крышей, как голубь. Последняя остановка – рынок, через дорогу кирпичный дом в восемь этажей. Дальше до горизонта стройки: там росли новые человейники, школы, детские сады и пивные, и дом моего художника был вехой на краю обитаемых земель, а сам он со своего чердака, словно с гравюры Фламмариона, мог заглянуть за небесный свод.

Дверь в подъезд не запиралась, лифта не было. Кнопки подписаны: слева – А.А. Климкин, справа – А.И. Якунин. Мама нашла Якунина по объявлению, когда я надумала поступить в местный институт культуры на факультет дизайна. Счастливое время выбора еще не утекло безвозвратно, не обросло обязательствами перед собой и семьей, а было данностью от природы, подарком, который мы оцениваем слишком поздно.

Лет до тринадцати я мечтала связать жизнь с птицами: знала всех птах в округе, и они принимали меня как родную – кто еще из говорящих обезьян мог часами неподвижно стоять в кустах, стараясь не наступить на шприцы и наблюдая, как щеглы чистят перышки? Я писала дневники наблюдений, в которых давала птицам имена, выдумывала им жизнь, а потом печатала на мамином рабочем компьютере. Потихоньку дневник вылился в выдуманные захватывающие истории, а я открыла в себе писательские амбиции. Новой мечтой стала журналистика: статьи в школьную газету, участие в конкурсе школьных изданий в столице. Но журналист – человек общительный, а я такой не была, и журналистика была скорее сублимацией настоящей мечты. Писатель же – не профессия, говорили мне, да и кто ты такая, чтобы писать, поживи сначала на свете, наберись опыта – правда какого именно и когда этого опыта должно набраться достаточно, не уточняли: слишком уж много неизвестных и никаких гарантий удачи.

Затем я вспомнила, что люблю рисовать.

Мой отец, сколько я его знала, писал картины. Бабушка хранила его школьный альбом с набросками солдат, оружия и военной техники – того, что интересовало любого советского мальчишку, который смотрел кино о воинских подвигах и играл в фашистов и Красную армию. Повзрослев, он стал рисовать обнаженных женщин: они то лежали на берегу моря, подставив солнцу округлые ягодицы, то летали под облаками, расправив белые крылья. Повзрослев окончательно, папа принялся за пейзажи и портреты без nude. После развода мама вынесла картины в прихожую, потомила там пару лет, а потом выбросила словно мусор, оставив единственную – реплику Айвазовского: «Море. Коктебельская бухта», 1853 год.

Первую картину маслом я написала в одиннадцать: срисовала с фотографии безымянного шведского городка с музеем, рекой, аркой моста и пышным, как взбитый белок, деревом. Родные заключили картину в раму, пророчили мне судьбу Пикассо и дарили книги о живописи, так что путь художника казался мне прямым и надежным.

В моем сознании Андрею Ивановичу пятьдесят и навсегда останется пятьдесят, я воспринимала его таким с его густой светлой бородой и водянистыми глазами человека, смолоду перетруждавшего печень, но вовремя вставшего на путь исправления. Смотрел Андрей Иванович с добротой, но всегда с мелкой искрой усмешки над неопытной молодостью. Это меня смущало – а еще то, что он был мужчиной.

– Входи-входи, – приглашал он без улыбки в свое гнездо. Порой казалось, я была ему в тягость.

За стальной дверью следовало повернуть направо, там деревянная, никогда не запираемая на ключ. Еще в прихожей нос улавливал запах льняного масла. Дальше простенькая холостяцкая кухня, санузел и, наконец, святая святых – комната, где творил мастер. Не найти идеальнее места для живописи: полоток такой высокий, что не ощущаешь его присутствия, огромные узкие окна чуть под углом – так, что видно небо, а солнечный свет почти целый день заливает комнату, ведь искусственный убивает цвет. Пахло в мастерской густо и масляно, красками пропитались мольберты, столы, скрипучий пол и две резные кровати с простым ситцевым бельем, и нельзя было с уверенностью сказать, какой за окном век. На вагонке стены обитали картины, десятки картин. Андрей Иванович писал и портреты, и пейзажи, но больше всего любил натюрморт: вазы, фрукты, хрустящий хлеб, затейливые складки тканей. И в самом центре – полотно с разрезанной на ровные дольки селедкой, чья голова свисала с тарелки на тонком стебельке позвоночника. Ее мутный взгляд не молил о пощаде и не спрашивал о причине, а выражал абсолютное презрение к бренности трехмерного бытия. В той селедке заключалась душа Андрея Ивановича.