Сожгите наши тела (страница 2)
Для мамы это особенно важная часть, и она наблюдает за мной. В хорошие дни на прощание она целует меня в висок и шепчет мне на ухо свое любимое правило. Гораздо чаще – просто молча наблюдает, и тогда мне кажется, что это проверка, которую я едва не провалила.
– Молодец. – Она встает, и свет свечи собирается у нее под подбородком. – Спи.
Свечу она оставляет на тумбочке у кровати. Я ложусь, поворачиваюсь к ней спиной. Рано или поздно мы спалим дом и сгорим сами. Я даже не уверена, что проснусь.
Второй раз я просыпаюсь поздним утром. Телефон даже не проверяю: трафик закончился, да и кто меня будет искать? Начались каникулы, и у меня больше нет ни дел, ни компании. Впереди долгая череда дней, которые нечем заполнить. Раньше мама брала меня с собой на работу. Я сидела у нее под столом и смотрела, как двигается ее живот, как она втягивает его всякий раз, когда звонит телефон. Помню просветы между пуговицами на ее рубашке, бледную кожу с красными полосками поперек живота. Долгое время я представляла маму именно так. Тень, мягкий контур и запах похоронного бюро – запах пудры, пыли и роз.
Я встаю. С кухни доносится свист чайника. Едва слышно, но отчетливо, и я выглядываю в гостиную, откуда видно кухню. Так и есть, на плите горит конфорка. Наверное, мама забыла выключить. Я представляю, как она в спешке допивает некрепкий чай – без завтрака, потому что нормальной еды она не купила. Закрываю глаза, стараясь не замечать, как кольнуло в груди.
Когда ее нет, я люблю ее гораздо сильнее.
Вчерашняя ссора – обычное дело. Их были сотни, и еще столько же будет. Но после каждой такой ссоры меня мутит, и я всякий раз пытаюсь выжать из этого города хоть какую-то компенсацию, потому что знаю, что от нее извинений не дождешься. Впрочем, от Калхуна тоже многого ждать не стоит. Почему мама решила поселиться именно здесь – за пределами моего понимания, хотя, наверное, то же можно сказать о любом другом месте. За всю мою жизнь у меня ни разу не создалось впечатления, что маме нравится находиться там, где она находится.
Я выключаю газ. Быстро одеваюсь, натягиваю футболку и шорты, заплетаю волосы в косу. На середине косы я на секунду замираю и думаю о седине на висках, о том, как сильно она будет бросаться в глаза. Мама не любит, когда видно седину. Но я и без того много для нее делаю.
Я обуваюсь и спускаюсь на первый этаж. Из открытой двери веет легким ветерком, но липкая, пульсирующая жара не отступает, и едва я выхожу на улицу, как волосы становятся влажными от пота.
Мы живем над заброшенным магазином – фасад выложен безвкусной бирюзовой плиткой, а из всех вывесок уцелела только наклейка «Вход» на двери. Так выглядит бόльшая часть Калхуна: время в нем остановилось, и там, где когда-то была жизнь, зияют провалы разбитых окон. По соседству с нами парикмахерская – как всегда, открыто. Как всегда, ни одного посетителя. Через дорогу склад – пустое кирпичное здание с выбитыми стеклами, разрисованное краской. Я нахожу свое любимое ярко-розовое граффити: «ТЫ УЖЕ УМИР» – и иду дальше, щурясь на солнце.
Я направляюсь в условный центр города, который находится в одном квартале от шоссе. В это время дня на улицах ни души. Даже в закусочной Редмана тишина – только один посетитель, и тот стоит у бара и бессмысленно пялится в чашку кофе. Иногда, когда мама на грани, я хожу к Редману, чтобы убить время, и смотрю, как мои одноклассники со скукой и надеждой в глазах шастают туда-сюда, окруженные кольцами сигаретного дыма.
Большинство из них живет в северной части города, в частных домах с отдельными лужайками. В начальной школе некоторые из этих ребят были моими друзьями, и после школы я ходила к ним в гости, сидела на их диванах, смотрела их телевизоры и ела их еду. Но рано или поздно они спрашивали, где живу я, и тогда я вспоминала свой дом, запах сырости и пустой холодильник, и наша дружба заканчивалась. Время от времени я встречаю их в школе и вижу их подержанные тачки у кинотеатра, который держится на плаву благодаря премьерам полугодовалой давности.
Владелица кинотеатра – хозяйка нашей квартиры, но мы не видели ее уже несколько месяцев, и мама перестала платить за аренду – и очень кстати, потому что чем больше у нее денег, тем меньше риск, что она заметит их пропажу.
Я делаю это не ради удовольствия. Я не трачу эти деньги, даже не смотрю на них. Просто прячу по несколько купюр в конверт, который храню под матрасом, и стараюсь не замечать ком в горле, когда представляю, как уезжаю от нее, и гадаю, что она будет делать, если однажды проснется в пустой квартире. Будет ли искать меня? Или наконец-то сможет расслабиться, потому что это именно то, на что она втайне надеялась?
Не то чтобы я никогда не пыталась уехать. Я давно обдумываю эту мысль. Иногда даже выхожу из дома, хотя мне всего семнадцать и впереди еще год учебы. Но потом в голове звучит: «Мы с тобой одни на всем свете». Это проклятие, которое мне не снять. И я остаюсь с мамой, потому что, кроме нее, у меня нет никого и ничего. Потому что она говорит, что мое место рядом с ней, и, что ею движет, злой ли умысел или любовь, я не знаю – я уже перестала их различать.
И все-таки я продолжаю искать варианты. Если мне не хватает сил уйти в никуда, значит, мне нужен человек, который захочет меня принять. Еще один Нильсен. Еще одна попытка обрести семью.
Однажды я спросила об этом маму. Всего один раз. Мне было десять, и одноклассница угощала нас на свой день рождения капкейками, которые испекла ее бабушка. Я знала, что у других есть бабушки и дедушки, и про отцов знала тоже, но, когда она положила передо мной капкейк, меня стошнило в мусорное ведро у учительского стола. И когда школьная медсестра спросила, не болею ли я, я сказала, что болею, потому что это было проще, чем объяснять. Проще, чем сказать: я только что поняла, что в моей жизни есть огромная незаполненная дыра.
Я вернулась домой и спросила маму про нашу семью. Начала с отца: мне показалось, что так будет проще, что это менее больная тема, и я оказалась права: она просто отмахнулась. Потом я заговорила о ее родителях. В тот момент я впервые в жизни ее не узнала.
Сперва она ничего не ответила. Но встала, заперла входную дверь и села на диван, сложив на груди руки.
– Мы не сдвинемся с места, – сказала она глухо, глядя мне прямо в глаза, – пока ты не поклянешься, что больше никогда не поднимешь эту тему.
Я тогда рассмеялась, потому что решила, что она шутит. Нам ведь нужно будет поужинать, сходить в туалет, лечь спать. Но она не шевелилась, и смех замер у меня в глотке.
– Мы не сдвинемся ни на дюйм, – сказала она. – Мы здесь умрем, Марго. Мне все равно. Обещай.
Если бы этот разговор происходил сейчас, я бы не позволила ей победить. Мы бы сидели в гостиной до зимы, выжидая, пока одна из нас сдастся. Но я была совсем ребенком и к тому же хотела есть.
– Ладно, – сказала я. – Прости. Я обещаю.
Естественно, при первой же возможности я отправилась на поиски. Купила блокнот, написала на первой странице свою фамилию и направилась в библиотеку изучать отсканированные газетные архивы. Единственное, что мне удалось найти, – старый телефонный справочник, но половина номеров оказалась недоступна, а на второй половине трубку брали другие Нильсены, которые знать не знали ни Джозефину, ни Марго.
Я сдалась. Решила сосредоточиться на более важных вещах. Например, на нас с мамой. Так что теперь в блокнот, который хранится под матрасом рядом с деньгами, я записываю все, что с ней связано. Наши ссоры, слово в слово. Моменты, когда она смотрела на меня так, будто действительно хочет, чтобы я была рядом. Все это доказательства, что это было на самом деле, что я ничего не придумала. Иначе с ней нельзя: она скорее будет отрицать случившееся, чем признает, что причинила мне боль.
Пожалуй, вчерашняя размолвка упоминания не стоит. До конца лета таких будет еще много. Ссора за ссорой, а следом – тягостное примирение. Все это мы уже проходили.
И когда я могу как-то облегчить этот процесс, я это делаю. Вот почему в кармане у меня несколько украденных купюр из заначки, вот почему я смотрю на витрину через дорогу. Добрую половину ассортимента в ломбарде Хартленда составляют мамины вещи. Это замкнутый круг: она спускает все деньги на продукты, которые не будет есть, а потом продает Фрэнку шкатулку, полную позолоченных сережек; не платит за аренду и на сэкономленные деньги выкупает половину сережек назад. Чистой воды идиотизм, ведь выкупать всегда приходится дороже, к тому же я сомневаюсь, что кто-нибудь позарится на ее украшения. Их смело можно оставить в ломбарде лет на пятьдесят, и никто на них даже не взглянет. Но попробуй объясни это ей.
Я не знаю, на что хватит денег, лежащих у меня в кармане. Что-нибудь да куплю. Принесу ей и, если повезет, выиграю несколько дней тишины. Несколько дней, когда решение остаться не будет казаться ошибочным.
Я перехожу дорогу, даже сквозь кеды чувствуя раскаленный асфальт, и ныряю в ломбард. Колокольчики на двери тихонько звякают. Внутри царит полумрак, вентилятор в углу без остановки гоняет воздух, и в первую секунду мне хочется просто сесть на пыльный серый ковер и никогда больше не шевелиться. Но тут из глубины ломбарда доносятся шум и негромкое фальшивое пение Фрэнка.
На Фрэнке привычная рубашка в клетку – сразу вспоминается Рождество – с коротким рукавом и свежими пятнами пота под мышками. Фрэнк славный. Никогда не отказывает маме, хотя она приносит ему всякое барахло. Правда, и скидок не делает, когда она приходит его выкупать, но я бы на его месте поступала так же.
– Марго. – Он жестом приглашает меня подойти к прилавку, где перед ним разложен ворох чеков. – Мама придет?
Такого правила у нас нет, но мне не полагается ходить сюда одной. В конце концов, в этих коробках вся ее жизнь, ее прежняя жизнь до моего появления. Я раздумываю, не пойти ли домой. Нет, я ведь просто хочу ее порадовать. Она будет довольна. Я выкуплю какие-нибудь сережки или старую одежду, которую можно перешить у портнихи.
– Не сегодня, – говорю я, проходя глубже в магазин. Вдоль стен выставлены стеклянные витрины, левую половину помещения разделяет пара стеллажей, заставленных всякой всячиной. С каждым поворотом вентилятора ценники слегка колышутся; на каждом от руки написана цифра, а под ней, через косую черту, новая цена со скидкой.
Я подхожу к витрине у дальней стены, с кассой и табуретом Фрэнка с одного краю.
– Как ваша жена?
– Пока не ожила, – отзывается Фрэнк по своему обыкновению и ждет моей реакции, хотя я никогда не смеюсь. – Сама-то как?
Я закатываю глаза.
– Лучше не бывает.
Интересно, произнесу ли я когда-нибудь эти слова всерьез.
Фрэнк убирает чеки и наклоняется ко мне, опираясь ладонями на витрину.
– Ну-с, чего изволите?
Надо было пересчитать деньги снаружи. Но я забыла это сделать, а выворачивать карманы перед Фрэнком я не собираюсь. Скорее всего, там пара двадцаток – мама давно не платит за аренду одной купюрой, но Фрэнку это знать необязательно.
– Пока не знаю. – Я отступаю к витрине, где обычно выставлены мамины вещи. – Я просто посмотреть.
– Ее вещей там нет. – Фрэнк выходит из-за прилавка и встает рядом со мной.
– В каком смысле? – Нахмурившись, я оглядываю витрину. На месте маминых вещей какие-то замусоленные бейсбольные карточки и пара запонок с фальшивыми бриллиантами.
– В таком, – нетерпеливо поясняет Фрэнк, – что только вы с ней их и покупали. Много на таком товаре не выручишь.
– И куда вы их убрали? – В голосе против воли прорезаются панические нотки, все тело готовится к конфликту. Если ее вещей больше нет, если он их выбросил, виновата буду я. Не знаю как, но буду.
Он смотрит на меня так же, как смотрит большинство в городе после знакомства с мамой. С недоверием и легким беспокойством – это беспокойство я ненавижу больше всего: какое право они имеют обо мне беспокоиться? Она моя мама, и, когда мне больно, ей тоже больно.