В одном чёрном-чёрном сборнике… (страница 15)
Потом появились две барышни, одна чуть косила, это почему-то делало ее невероятно близкой и родной; настолько, что утром он проснулся рядом с ней. Девушку звали Вита, она была совсем неплохой барышней, и они с Гарриком продолжили знакомство уже с другой, не Венькиной водкой. В окна пробивался тусклый свет наступающего хмурого дождливого дня, но Гаррику совсем не хотелось, чтобы наступал день. Он завесил окно плотным одеялом, включил свет и все время прикладывал палец к пьяному рту, приговаривая: «Ш-ш-ш, не шуми, соседей разбудишь».
Это невероятно веселило Виту, она хохотала, раскачиваясь на стуле до тех пор, пока не свалилась с него, нелепо задирая растопыренные ноги. Упала больно, обиделась на кого-то, засобиралась и ушла, пьяно покачиваясь. Может, она думала, что Гаррик побежит за ней, но Гаррику было лень. А потом и вовсе не захотелось. Он лег и уснул.
Снился Гаррику кукольный театр. До того явно, что чувствовал он даже запах папье-маше, свежесклеенного картона, пыльного бархатного занавеса. Продирался на представление за кулисами, среди закоулков, больших коробок, деревянных ящиков, полураскрытых пустых гримерных. Долго шел к свету, к веселой музыке, к жизнерадостному детскому смеху. Все это маячило впереди, казалось, что совсем рядом, но ускользало, стоило ему приблизиться. Даже во сне было невероятно обидно, что где-то есть этот свет и великолепное представление, а он, Гаррик, вынужден ходить вечно закрученными пыльными коридорами, темными, тесными.
«Где достают билеты на праздник? И так, чтобы в первый ряд? И радоваться жизни на этом представлении?», – думал во сне Гаррик.
Глубокий грудной голос Василисы Премудрой, явно в Машкином исполнении, зазвучал откуда-то сверху, наполняя пространство, стал – везде.
– Лишний билетик ищешь?
Во сне Гаррик ничуть не удивился, даже получилось, что он как-то ждал этот голос, надеялся на него.
– Где ты? – спросил он тихо. – Мне так одиноко здесь. И страшно. Я хочу к свету. К радости. Выведи меня. Ты же здесь работаешь, знаешь, как выйти в зрительный зал.
Василиса Премудрая немного помолчала, потом загремела снова:
– Не могу. И хотела бы, да не могу. Чудище стережет меня. Душа моя – в игле, игла – в яйце, яйцо – в сундуке. А на сундуке сидит зверь. Глаза – желтые блюдца, зубы – звезды острые, а характер у зверя ой как непрост. Освободи, Горислав, душу мою, я тебя выведу. На детское представление ты уже опоздал, но по вечерам, на закате, идут в нашем театре спектакли и для взрослых.
– Как мне освободить тебя, Машка-Василиса?
– Да ты сам знаешь…
Голос звучал все тише, собирался из пространства в потолок, улетал вдаль приглушенно.
– Убей зверя, взломай сундук, разбей яйцо. А иглу…
Исчез голос Машки-Василисы, словно и не было его. Остался Гаррик в темном коридоре один. Не знает, куда идти. Ужаснулся он и… проснулся.
6
На редкость скрипучая калитка поддалась с трудом. Рыжий Оська смачно выругался, вытащил ногу из густой грязью и сопревшими листьями лужи и шагнул в образовавшийся проем, чмокая уже не блестящими ботинками по осенней распутице. Венька уныло тащился сзади, с сожалением оглядываясь на свою теплую чистенькую машину, что блестела стеклами на шоссе.
Тропинка тянулась мимо тощих щербатых березок прямо к деревянной церквушке, на которой словно из битого, грязного голубя торчала лапка креста. Нижние серые тучи резались невысоким полушарием купола и уже дранные продолжали дальше свой полет. Собирался дождь, набухал в алмазном небе, готовясь опрокинуться на уже пропитанную влагой землю. Художников охватило сожаление, что они вообще приехали сюда, да еще в такую погоду. Непривычная тишина усугубляла подавленность мысли.
– Где он может быть? – нарушил молчание Венька и огляделся испуганно, словно сам устрашился своих тихих слов, громом прозвучавших в невероятной тишине. – Ты точно знаешь, что это здесь? – добавил уже совсем полушепотом.
– Здесь, здесь, – как-то не очень уверенно пообещал Оська. – Топай давай.
Дошли до заброшенной церквушки, толкнули дверь – закрыто. Огляделись – тихо, ни одной души.
– Он же, может, отправился сегодня куда-нибудь. Жрать-то ему нужно, поехал продукты купить.
– Телефона у него нет, – огрызнулся Оська. – Назначить заблаговременно визит я никак не мог. Приехали и приехали. Если нет его, в другой раз явимся.
– Ну вот ты скажи, зачем ему это было нужно? – Венька как-то сразу устав, опустился прямо на грязные ступени. – Такой хороший художник, имя себе сделал, нет же – квартиру продал, мастерскую продал, все продал и уехал сюда. Это же просто фиг знает что такое. Я понимаю, церкви расписывать – святое дело, модно сейчас, опять же, и деньги приличные платят. Но совсем-то зачем уходить? Зачем?
– Это он после того, как Машка тронулась, – Оська вытащил из кармана пачку «Мальборо», щелчком выбил сигарету, несколько раз чмокнул зажигалкой, закурил.
Затем огляделся виновато, стало неуютно, неестественно курить в этой грязно-серой прозрачности, воровато затушил только что прикуренную сигарету.
– Жутко здесь, правда.
Передернулся.
– Ты видишь, что там за кресты, за церковью? – приподнялся Венька со ступенек.
– Наверное, кладбище, – вгляделся Оська. – Пошли посмотрим.
– Ну уж нет, – сразу замахал пухлыми руками Венька. – Ты иди себе один, а я тут посижу.
Оська презрительно посмотрел на его расплывшуюся по ступеньке фигуру, сбежал с лестницы, направляясь за церковь. Железные ограды крестами стягивали тишину в тугой узел. Оська заметил вдалеке темный силуэт, не успев испугаться, понял, что это явно кто-то живой, скорее всего, церковный сторож. Торопливо пошел навстречу, окликнул.
Угрюмый бородатый мужик повернул лицо, прорезанное морщинами, и Оська в первую минуту не узнал Гаррика, во вторую – сразу испугался. Да, это был когда-то холенный, изнеженный богемой эстет Горислав. Достаточно известный художник. Мужик раздвинул в улыбке заросшие бородой и усами губы, и Оська увидел, что зубы у бывшего эстета желто-грязного цвета.
– Привет, старик, – грустно сказал Оська.
– Здорово, что приехал, – казалось, Гаррик искренне обрадовался. – А я тут еще и по похоронным делам занимаюсь.
С гордостью заявил.
Оська попытался улыбнуться.
– Пойдем ко мне, замерз, я думаю, – Гаррик широким жестом указал на незаметную маленькую избушку, притулившуюся у самой церкви со стороны кладбища.
– Там Венька, – Оська взял себя в руки. – Я позову его.
– О, Венька, – обрадовался Гаррик еще больше. – Зови и Веньку.
Оська Веньку подготовил основательно. Так, что тот даже не показал вида, как удивлен. Они, нагибая по очереди головы, протиснулись в избушку, где Гаррик уже подкладывал в маленькую чадящую печурку дрова.
В крохотной комнате помещались только железная кровать и колченогий столик, на котором валялись вперемешку остатки какой-то рыбины, пучки трав и пустые тюбики из-под краски. Пространство быстро нагревалось. Сдвинув телогрейку и обрывки газет в сторону, художники присели на кровать. Гаррик разлил всем густой чай, сваренный в невероятно большой железной кружке, сел на табурет напротив бывших друзей и с каким-то необъяснимо светлым выражением на лице смотрел на них в упор – молча и не мигая. Блаженно улыбаясь при этом. Художники, пораженные невероятным сочетанием тяжелого взгляда и умиротворенной улыбки, заерзали на кровати. Первым, как всегда, взял себя в руки Оська:
– Ну, Гаррик… – сказал он бодрым голосом, но Гаррик его сразу мягко перебил:
– Я не Гаррик теперь. Я уже не в миру. Здесь я Андрей.
– Что? – оторопел Венька. – Как не Гаррик?
И подумал про себя: «А мне казалось, только Машка сошла с ума». Незнакомый Гаррик улыбнулся ему как непонимающему ребенку:
– Ну, посмотри на меня. Какой я теперь Гаррик?
Венька посмотрел и согласился. Ничего не осталось от прежнего Гаррика. И не только внешне. Изнутри стремилось из этого чужого теперь человека что-то непонятное, неуловимое. Казалось, светлое, а на самом деле – пугающее.
И Венька подумал с тоской, что с того момента, как они славно провели время у него на квартире с двумя барышнями, прошло уже три года. Тогда он пришел навестить Гаррика где-то через неделю, подергал на мастерской амбарный замок и ни разу не видел друга с тех пор. Писал натюрморты, продавал их, жрал, пил, валялся в кровати – он не заметил, как прошли эти три года. Словно один день. Он поднял на этого уже Андрея виноватые глаза и жалобно спросил:
– Зачем?
Бывший Гаррик сразу понял:
– Так. Ни в чем нет смысла. Мне хорошо здесь. Тихо. Мне, правда, никогда не было так хорошо и спокойно. Я церковь отстраиваю, за кладбищем слежу, ну и, конечно, похоронить там кого. Раз в неделю батюшка Алексий приезжает, продукты мне привозит, гвозди, инструменты всякие, краски. Мои деньги быстро кончились, на церковь все ушло. Здесь свет есть какой-то особый. Вот недавно я в лютый ливень двух покойничков хоронил. Рою могилу, сам уже по уши под землей, грязь могилу заливает, рассол с двух гробов на меня с дождичком льется. А я вычерпываю все это из могилы, оно обратно, я вычерпываю – оно обратно. И так мне вдруг хорошо стало. Поднял я лицо из могилы к Отцу нашему небесному и закричал: «Спасибо тебе, Отче, что гордыню мою смирил!». Это и есть просветление. Все остальное – суета сует.
Он замолчал, разглядывая художников со все той же странной улыбкой. Они сосредоточенно пили чай, боялись поднять глаза, встретиться взглядом с этим уже совершенно непонятным для них человеком. Наконец Оська нарушил молчание. Прокашлявшись, он произнес:
– Может, тебе нужно чего-нибудь? Ты скажи, мы привезем. Или, может, для Машки?
– Марию я навещаю. И батюшка Алексий, – улыбнулся Гаррик. – Не беспокойтесь, ей хорошо. И мне ничего не надо. Разве что-нибудь на церковь пожертвуете. Нет, не мне…
Опять улыбнулся он, заметив, как художники суетливо полезли в карманы.
– Там, на калитке, как выходить будете, ящичек висит. Вы туда положите, батюшка послезавтра заберет.
Художники уходили, не оглянувшись. Чмокали уже невозможно заляпанными ботинками по черному месиву. Горислав смотрел им вслед, прикрыв глаза ладонью от несуществующего солнца, и все так же странно улыбался. Заметил, как у калитки они разом полезли в карманы, вытащили мятые бумажки денег, не считая, засунули в узкую щель.
– Ну и хорошо, – легко вздохнув, сказал он сам себе.
Развернулся и не спеша пошел в сторону церкви. Там, повертев ключом в заедающем замке, снял тяжелую дужку, распахнул дверь и зашел внутрь, сразу же растаяв в святом мраке.
Подкупольное пространство обретало невероятное измерение. Тянулось и вверх, и вниз, зацикливалось на непонятно откуда взявшемся луче света, что пробивался сквозь вершину купола. В заброшенности раздвигающихся с каждым шагом Горислава стен жгучие и укоряющие сверлили пыльную атмосферу глаза мадонн и божественных младенцев.
– Святость, Горислав, святость, – жгли глаза.
– Солнце, Горислав, солнце, – победно пел непонятный и одинокий солнечный луч.
Горислав шагал по ставшей необъятной церкви, наступая на строительный мусор, гвозди, краски. Он подошел к ближайшей Мадонне, около нее стояла банка с еще не засохшей краской. Торчком щетинились кисти. Он придирчиво посмотрел в бездонные и сострадающие глаза Богоматери и взял одну из кистей. Всего лишь взмахом его руки взгляд Мадонны приобрел жесткость. Сострадание исчезло.
– Вот так-то, – довольно произнес Горислав и направился прямиком к углу.
Там, в кромешной тьме, что-то ворочалось и ворчало. Горислав сел прямо на пол, зарылся лицом в свалявшуюся шерсть зверя. Лязгнула цепь. Зверь понюхал воздух, укоризненно взглянул на Горислава.
– Да ладно тебе, – взъерошил Горислав шерсть на крутолобой голове зверя. – Оставь… Они ушли и больше не вернутся.
Он лег, упершись затылком в тугой, теплый живот. Одной рукой обхватил огромную лапу, другой задумчиво чесал у зверя за настороженными ушами.