Шпана на вес золота (страница 2)
– Батька мой, с образованием, в плену не по своей воле оказался – и то его гнобят все кому не лень. Сторожем трудится, спивается на глазах. Даже этот, полицай недорезанный, зубы на него скалит. Тут честного человека, фронтовика со свету сживают, а уж меня и подавно… А, да чего там. Где тут у вас отметиться? – Расписался, махнул рукой: – Пойду, – и направился к выходу.
Сорокин хлопнул по столу:
– А ну, стой! Я тебя не отпускал.
Встал, прикрыл дверь, указал на стул:
– Сядь. Рассказывай.
– Что?
– Что знаешь.
– А что я знаю? – огрызнулся парень. – Небось вы поболее моего знаете, какие разговоры с батей вели.
– Нет, не знаю, это другая служба, – отрезал Сорокин. – Значит, так поступим: отцу скажешь, как проспится… тихо, я говорю. – Колька захлопнул открытый было рот. – Так вот, как в себя придет, пусть заглянет ко мне. Ко мне только, понятно? Именно ко мне, не к Палычу, не к Санычу. Погоди, сейчас повестку выпишу, персонально.
И, быстро заполнив бланк и поставив удивительную свою закорючку – множество росчерков, петель и кружев, – вручил Кольке.
– Прямо сейчас иди и отдай, понял?
– На занятия опоздаю.
– Хорошо, сейчас и тебе бумажку накатаю, – черканув пару строк и сложив листок, передал и вторую «индульгенцию». Потом вздохнул: – Что же делать, все у нас на бумажках, идем на поводу у бюрократии. – Но, спохватившись, строго заявил: – Потому что должны быть порядок и социалистическая законность. Потому как пока нельзя иначе. Усек?
– Так точно, – заверил Колька.
– Да, и вот еще что. Не вздумай перед отцом нос задирать. Пьет не пьет, а он – отец, его следует уважать.
– Чего ж тогда мне бумажку отдаете? Позвали бы его со всем вашим уважением.
– Мое уважение – это мое дело, кому хочу – тому оказываю, – отбрил Сорокин, – а тебе отдал не потому, что твоя персона чем-то лучше или понимает больше. Исключительно жалеючи батю твоего. Ты его сын, он – твой отец и тебя любит. А раз любит – то скорее послушает. Понял? Свободен. – И отпустил Кольку начальственным кивком.
2
Свежей летней ночью Оле снился удивительный сон – цветной и яркий, сказочный, пусть и без малейшего сюжета: красочные мазки самых разнообразных оттенков складывались и, рассыпаясь, преображались в нечто совершенно новое. То одна картинка перед глазами возникает, то вдруг что-то из нее пропадает и вроде бы рушится все, ан нет – выстраивается совершенно иное. Как в мозаичной подзорной трубе.
А главное – оттенки. Все оттенки зеленого, голубого, золотого, пурпурного – и было их необыкновенно много, и были они такие разнообразные. Вдруг пришло ясное понимание: на самом-то деле это не цвет, а лишь отражение света, властно преодолевающего все преграды да еще и придающего преградам новый смысл и облик.
От всего созерцаемого во сне великолепия вполне ощутимо заболели закрытые глаза и голова, и пришла мысль, что все это надо прекратить, и немедленно.
Только стоило подумать так – как прохладная мамина рука легла на голову, упоительно запахло свежим какао – да сегодня еще и на молоке! – и нежный голос, точь-в-точь как в далеком детстве, проговорил:
– С добрым утром, доченька. Просыпайся.
Довольно улыбаясь, потягиваясь, Оля порадовалась: «Неужели все наконец-то наладилось. Хорошо-то как!»
В самом деле, то ли Вера Вячеславовна приобрела наконец необходимую сметку и управленческие навыки, то ли просто, по-детски, как-то само все «наладилось». А скорее всего, мама наконец-то осознала, что работа – это очень важно, но она – далеко не все. В любом случае прошли те времена, когда их с дочкой общение сводилось к сухому: «На работе чепэ, я ушла».
Как-то сами собой в Олин распорядок дня вошли утренние и вечерние посиделки с мамой за чашкой ароматного чая или какао (иной раз и ненастоящего, но пусть, душевность компании полностью восполняла этот недостаток). Возможно, повлияли и беседы лейтенанта Акимова, который теперь нередко укреплял связи с населением и проводил профилактические мероприятия, сосредотачивая свои усилия именно по их адресу.
Мама только отшучивалась и отмахивалась: «Ой, ну перестань», но чуткая Оля не могла не заметить, как при визитах Палыча мамин взгляд смягчается, как становятся более плавными ее движения, а строгий костюм вдруг неожиданно дополняется ярким платочком.
И, конечно, цветов в доме становится вдвое больше. Какой-то особый смысл был в этих, возможно, никчемных, но трогательных преподношениях, которые и «ремесленник» Коля, и оперуполномоченный лейтенант Акимов собирали на каких-то заповедных полянах, старательно пытаясь разносить по времени свои визиты на природу.
– Какой странный сон мне снился, – поделилась Оля, – все такое узорчатое, цветастое, золотое с зеленым.
– Это, наверное, ты вчера моих образцов насмотрелась, – заметила мама.
На столе еще со вчерашнего вечера были разложены образцы узоров для ткани, которые Вера Вячеславовна анализировала, стараясь понять, следует ли их представлять на комиссию и если да, то как подать (и отстоять). Спору нет, они были просто великолепны, особенно на фоне суховатых типовых решений, и при всем при этом для создания их не требовалось ни резко увеличивать потребление краски, ни изменять технологические процессы. Да и с точки зрения моделирования и пошива весьма удачное решение. Вера Вячеславовна готова была поручиться за то, что предлагаемые расцветки и узоры универсальны и модели, сделанные из них, будут востребованы как в промышленных масштабах, так в домохозяйствах.
Смущали непривычная цветовая гамма и отсутствие четких узоров, над чем она до поздней ночи и ломала голову: «Могут возникнуть претензии, а то и обвинения, как это там? Отсутствие центральной мысли, формы. А ведь так красиво!»
– Знаешь, мам, а ты права, – кивнула Оля, всматриваясь в образцы, – именно такие узоры я во сне и видела.
– Вот и я думаю, насколько хороши такого рода вещи, если они потом по ночам снятся, – отшутилась Вера Вячеславовна, – ну ладно, а теперь, пожалуй…
Она не договорила и смолкла, прислушиваясь: с улицы доносилось шарканье стоптанных опорок и заунывные, монотонные звуки – то ли пение, то ли завывание.
Мама вмиг посуровела, бросила взгляд на часы:
– Вот наконец и она. Я уже волноваться начала, что-то припозднилась сегодня.
– Наталья? – спросила Оля.
Вера Вячеславовна кивнула.
Вдоль по улице, едва передвигая ноги, брела худенькая женщина, которую тащила за руку девочка лет четырех-пяти, суровая, сонная, но одетая как на парад, куколкой: светлое платье, бантики, туфельки. В отличие от мамы. Женщина смотрелась настоящей оборванкой: какой-то балахон до пят, платки – один на пояснице, другой на голове, огромные уродливые очки с обломанной дужкой, чудом держащиеся на носу и за одним ухом. Волосы – густые, белокурые, но несвежие – уложены в нелепую причудливую прическу.
И главное: потухший, ни на чем не фокусирующийся, блуждающий взгляд и повторяемые тоненько слова: «Ванечка мой, Ванечка, на кого ты нас оставил», «горемычные» и прочее в том же духе.
Это была местная достопримечательность: Наталья Введенская, жена слесаря-наладчика с текстильной фабрики, Ивана Палкина, и его самостоятельная серьезная дочка Соня. Несколько лет назад Ваня Палкин, отменный универсальный мастер (по этой причине и на фронт не пустили, заменить некем было), передовик, положительный семьянин, вдруг загулял. Уехал невесть куда глубокой ночью, когда домашние спали, да еще и прихватил с собой гроши и то немногое ценное, что имелось в хибаре, притом что добра в ней и так было немного. И ведь ничего, как говорится, не предвещало. Расчета он так и не получил, трудовая книжка лежала в кадрах.
Соседи удивлялись: муж с женой жили дружно, много горя хлебнули вместе. В сорок первом Наталья выкинула, в сорок втором умер сын трех месяцев от роду. На Соню, родившуюся в сорок третьем, они оба надышаться не могли.
Все знали, что Иван очень любит свое семейство, заботится о дочке и жене, и это несмотря на то, что Наталья уже довольно долго пребывала, как деликатно говорили, «не в себе».
Она была очень красивая, настоящая сказочная царевна – то ли Несмеяна, то ли недавно ожившая, а ранее мертвая, – тростиночка с огромными синими глазами, белокурой косой, длинной лебединой шеей и тонкими, изящными руками. Кумушки называли ее снулой рыбой и бледной немочью, но это из зависти: мужик – продукт дефицитный, а Иван был видный богатырь, а уж руки – просто золотые.
Мужская половина населения, понятно, брошенной сочувствовала, но втайне понимала: не сдюжил Ваня. Никчемушная эта Наталья, тощая, чахлая, к тому же странненькая, зря он ее взял. Гулял слух (уже после Ваниного исчезновения), что чокнулась она неспроста, что Иван по пьяной лавочке избил ее из ревности. Он вообще не дурак был заложить за ворот, а заложивши, нередко распускал руки. Что, мол, Наталья это скрывала то ли из любви к мужу, то ли просто потому, что была неболтлива, не любила «задушевных» бесед на улице – держалась пугливо, особняком.
После пропажи мужа Наталья окончательно «съехала». Сколько уже времени прошло, как пропал Палкин, столько всего стряслось, а она, бедная, все не отставала от почтальона, караулила у калитки, со слезами выпрашивала письма от мужа. Донимала и милиционеров, да так, что даже Остапчук, мужик терпеливый и сердобольный, научился за это время по-собачьи за версту чуять ее приближение – и немедленно отбывать на какое-нибудь неотложное мероприятие. Менее проворный и опытный Акимов обычно не успевал эвакуироваться, по этой причине вынужден был принимать гражданку Введенскую и в сотый раз нудно и терпеливо повторять, что – да, ведутся розыски гражданина Палкина И. И., оставившего без средств к существованию свою нетрудоспособную супругу Введенскую Н. Л. и малолетнюю дочь Палкину С. И. И что оперативные мероприятия по-прежнему пока не дают результата.
Горемычная Наталья совсем было опустилась, уже не стесняясь ни молвы, ни взглядов. Прилюдно убивалась, плакала, бродила по округе, жалуясь на судьбу непонятно кому. Соседи пытались ей помочь: собирали по крохам еду, что-то из тряпок-одежи, причем Наталья, когда на нее находило просветление, держалась очень скромно, благодарила, предлагала «отработать», но получала на этот счет гневные отповеди.
Вера Вячеславовна, у которой тоже болела душа за бедную маму, сумела утрясти вопрос с ее трудоустройством на неполный день как надомницу (Наталья категорически отказывалась отдавать Сонечку в «чужие руки», то есть на пятидневку). От этого выиграли обе. Наталья, как выяснилось, очень одаренная художница. Именно ее работы – узоры для текстиля – сейчас лежали на столе Веры Вячеславовны. У нее было редкое понимание специфики именно этого вида художества, умела она из разрозненных фрагментов сложить целое и красивое. Возможно, потому что и сама замечательно шила: дочка Соня была всегда одета с иголочки, причем соседки с удивлением и одобрением узнавали в ее платьицах пожертвованные простыни, в щегольских кофточках-пальтишках – лоскутки одеял и прочего хлама, пожертвованного по принципу «на тебе, боже, что мне негоже».
Годы прошли, война кончилась, постепенно люди поднимали головы. Наталья подуспокоилась, жизнь семейства налаживалась. Она стала походить на нормальную, даже разбила под окнами огород, который, правда, по ее совершенной безрукости к такого рода хлопотам вечно зарастал снытью и лопухом. Да и работа на текстильной фабрике давала неплохой доход: художницу ценили, пусть далеко не всегда и одобрялись ее идеи. К тому же Наталья начала писать репродукции с известных картин, и многие – и организации, и простые граждане – заказывали их, расплачиваясь если не деньгами, так натуральным продуктом.
После долгих уговоров она все-таки согласилась пристроить Сонечку в детсад от фабрики. Воспитатели не могли не отметить, что девочка, несмотря на молчаливость и замкнутость, чрезвычайно развитая и воспитанная. Было видно, что с ней занимаются и дома.