Третья стадия (страница 2)
Потом я смотрела в окно на голубую пустоту, всегда сизая и голубая Солянка и всегда очень далекая розовая призрачная Маросейка. Мне казалось, что я только кусок мяса для него. И я снова стала исчезать, но мне больше не хотелось резать себя, потому что ему удалось так глубоко повредить и сломать меня, что я перестала нуждаться в дополнительных травмах. Униженное другим, мое тело вдруг стало моим в действительном смысле. Я постоянно ощущала теперь его то как грязь, то как непрекращающийся зуд внутри мягких тканей, зуд, стирающий меня целиком.
Следующие дни я провела между душем и собственной постелью. Он стал мне противен после той ночи, и я сама себе тоже стала отвратительна – собственная кожа, рот, вся я от начала до самого конца. И при этом я продолжала хотеть его, и от этого я чувствовала еще большее бессилие перед самой собой и жизнью. Чуть более новое и страшное бессилие.
Еще несколько раз мы занимались сексом, чаще всего под теми или иными наркотическими веществами. И с каждым разом я все больше и больше ненавидела его и себя. И не видела никакого выхода из того, что происходило, как будто я стала заложницей своего тела и больше не управляла им.
В один из вечеров после разговора с ним, когда он сказал мне, что я хорошая и скромная, я попыталась покончить с собой. Отчего-то я не могла вынести именно то, что он назвал меня скромной. Я бы вынесла любую пытку, но только не это определение «скромная».
Оно возвращало меня к клейму, которое я ненавидела с детства, к тому, что я хорошая девочка из интеллигентной семьи, и я не могла перенести того, что человек, сделавший со мной все, что сделал он, еще и считает меня скромной. Я подумала тогда, что лучше бы он разбил мне лицо: это было бы не так унизительно для меня.
Я помню подростков из Подмосковья, где я гостила у бабушки и тайком сбегала с ними пить пиво. Они пили и пиво, и водку, и я отчетливо помнила, как одна из тех четырнадцатилетних девочек рассказала мне о том, как она потеряла девственность.
Ее рассказ был ужасным и темным. Безрадостным и беспросветным, словно проволока вокруг прогулочного двора тюрьмы, но мне все равно казалось, что в каждом ее слове больше жизни, чем во мне.
И тогда она тоже назвала меня скромной, и вот опять это слово.
Не вспомнить точно, сколько таблеток я выпила, чудом меня не забрали в психушку, а только прочистили желудок.
И утром, когда я проснулась, я поняла, что зуд внутри меня наконец смолк. Я больше не хотела его. Мне перестало казаться, что мое влагалище кто-то изнутри расчесывает и щекочет. Ко мне вернулась способность есть и жевать. Я уже могла не думать о проникновении в себя каждую секунду, о чувстве, которое тогда казалось мне единственно действенным способом связи с реальностью.
Мы виделись с ним еще один только раз. И я знала, что это последний раз, а он нет.
Мы ласкали друг друга абсолютно обнаженные в лучах дневного солнца, одно только мгновение мне еще хотелось плакать и течь на его руку, стать морем и водой, исчезнуть.
Потом я долго рассматривала его член, и мне больше не хотелось, чтобы он был внутри меня.
Я выздоровела.
Остаток того лета я провела, прячась от мира и людей.
Я возвращалась в себя. Очень медленно. Не было уже ничего – ни приступов желания, ни деперсонализации, ни аутоагрессии. Только пустота и я новая в ней, как в раме, мне казалось, что я отхожу от наркоза.
Выхожу из него как из омута.
В сентябре я стала снова общаться с Игорем и почему-то по-детски опять стала верить в то, что между нами что-то еще случится. Я помню вечер в конце октября, когда он сказал мне, что уезжает на полгода в Азию с другой девушкой.
Я заплакала. Я плакала и не могла остановить слезы, они не кончались, точно впервые после лета ко мне вернулась способность чувствовать что-либо.
Я попросила его:
– Обними меня, пожалуйста.
Он ответил:
– Я не готов.
Я отошла от него, наконец все резко осознав до конца. Была вечеринка, и из всех динамиков лилась «Dancing Queen» ABBA:
You can dance,
You can jive,
Having the time of your life.
See that girl,
Watch that scene,
Dig in the Dancing Queen.
Я опустила глаза и увидела следы порезов на своих руках. Я успела подумать, что с человеком всегда остается то, что есть он сам.
Музыка набрала новый оборот:
You are the Dancing Queen,
Young and sweet,
Only seventeen,
Feel the beat from the tambourine.
You can dance…
И тогда я почувствовала, что юность закончилась навсегда.
Он
Анна ГоренкоОдна война зимы.
В тот вечер, прозрачный и зимний, он купил мне банку светлого пива.
Как будто мы были парой подростков и не мое постоянное влечение к саморазрушению притягивало меня к нему. Однако меньше всего общего было у меня и у него – у людей, которые не до конца повзрослели или бегут от чего-либо общепринятого, – с подростками. В нашем беге не было ни грамма беспечности, только мрачная сосредоточенность. Его и моя сосредоточенность в желании исчезнуть с помощью друг друга и невротический страх, что эта попытка может не удаться.
Я помню, как голос несколько раз пропадал то у него, то у меня, хотя уже тогда он прекрасно знал все, что я хочу услышать, и сказал мне, открывая дверь, глядя в мои глаза:
– Разве сейчас ты не знаешь, что умрешь?
И уже в квартире он долго извинялся за беспорядок, словно это могло быть важно.
Когда я ощутила его пальцы внутри себя, потолок, весь цветной и пульсирующий от оставшейся новогодней гирлянды, поплыл, и я почувствовала, что проваливаюсь в удовольствие, всегда похожее на боль для меня, как в темную яму, и даже это короткое знание, всегда удаляющееся от меня, что вот наконец я и он, на мгновение перестало стучать в моей голове, и потом я услышала его голос, повторяющий мне:
– Громче.
Тогда его требовательность столкнулась с моей почти вынужденной несознательностью и полудетским ускользанием. Я еще не знала, что более требовательной из нас в итоге окажусь я. И какая-то часть меня еще скрывалась от него, даже посреди близости, точно я чувствовала, что, когда наконец это стану совсем я, я исчезну или правда умру.
И после, когда меня еще чуть трясло, но мне уже становилось легче от того, что я все же была его, тогда я еще без стеснения обнимала его после. И он обнимал меня в ответ, и сквозь остатки дрожи, его и своей, я могла слушать, как бьется его сердце.
Позже, когда я курила и смотрела все на тот же цветной потолок, я не могла перестать повторять про себя: «Мой, мой, мой».
Мне казалось, я почти не почувствовала укола боли или обиды оттого, что он не заметил двух глубоких следов от ожога на моей левой руке. Хотя на самом деле мне было страшно и стыдно при мысли, что он заметит эти две незажившие язвы.
Этим ранам было ровно две недели. И я даже не помнила, как нанесла их себе, я помнила только, что сделала это, когда он сказал мне, что у него отношения с другой. Я помню, что тогда я подумала, когда они заживут, он напишет мне. Он написал раньше.
Я спросила:
– Ты скучал по мне?
Он ответил:
– Я нервный идиот.
– А я страдала по тебе на каникулах, – сказала я очень тихо. И мне показалось, что, когда я говорю это, я вступаю в некую неназванную красную зону.
В ответ он сказал только:
– Я ничего не сделал для того, чтобы ты страдала, тебе просто нравится страдать.
В глубине себя самой я знала, что он прав, но мне хотелось, чтобы он прятался от реальности в ложных конструкциях, как я, хотя я знала, что он не станет поддерживать во мне мои иллюзии, ни одну из них. Он будет только уничтожать их – даже не потому, что он старше меня, а потому, что он просто не может по-другому. И все же тогда я добавила, упрощая все или усложняя:
– Я думала только о тебе во время мастурбации.
– Это очень мило, очень трогательно, что ты думала только об мне во время мастурбации.
Он сказал это с той интонацией, с какой говорят о ребенке далеких знакомых или новом фуд-корте.
И на мгновение мне стало совсем легко, точно я не чувствовала так много последние недели до того, как он позвал меня. Я помню, как в декабре перед самым Новым годом я бегала по всем вечеринкам как оглашенная в надежде встретить его. И когда встретила, вначале хотела убежать, а потом все же я подошла к нему, дрожа от внутреннего ужаса и напряжения. Я хотела курить, и он протянул мне сигарету, взял меня за руку, за запястье, чуть развернул мою руку в своей:
– Крошки. Ты только что ела?
Он улыбнулся.
Я кивнула:
– Да, круассан.
Потом мы пошли за пуншем, и я сказала ему, что он слишком крепкий, как будто в него что-то добавили.
– Водку, – предположила я.
– Или наркотики, – ответил он, не переставая смотреть мне в глаза.
Когда он говорит обо всем, чего следует избегать: вещества, алкоголь, – уже не важно, его взгляд становится настолько темным, что, мне кажется, эту темноту можно пить, и она льется на меня, и только в ней я одновременно исчезаю и чувствую тепло, словно возвращаюсь в детство – на самое его раскаленное дно. Раскаленное от сказок и ожидания чудес и такое же раскаленное от страха.
И тогда я вспоминаю позднюю осень, ночь, когда мы познакомились. Мы вышли курить и дышать из клуба, и пространство вокруг было похоже на осенний сад. Запущенный и страшный дикий сад за чертой города.
Я рассказывала ему о сериале про серийных убийц, а он говорил мне о фильме про киберпанков. Следующие дни я все время пыталась вспомнить его название и никак не могла, и осенний сад растягивался в моем сознании в бесконечность.
Мы встретились снова только через месяц, я пришла к нему в гости. Это был первый вечер зимы. Вначале мы шли холодными переулками к его дому, и я шла впереди, а он шел за мной, потом всегда было наоборот. Уже в тепле, наливая себе полный бокал вина, не в силах преодолеть стеснения, я спросила его:
– Вы смотрите на меня с ужасом?
– Нет, я задумался, простите. Я могу вообще не смотреть, если вас это смущает, правда, это будет трудно: здесь больше никого нет.
Два или три часа спустя он раздел меня и долго гладил мою спину и плечи, до того, как мне стало страшно. Потом я не смогла справиться с собой и ушла, от первых отношений у меня осталась эта нехорошая, мучительная, словно шрам, привычка – всегда убегать в начале того, что может стать слишком сильным.
Утром я поняла, что не хотела уходить. Я еще не знала, что впереди будет снег и пустота, улицы, замерзшие и продезинфицированные морозом до кристальной чистоты.
Декабрь и почти весь январь я провела в ожидании, что он снова обратит на меня внимание. Все мои каждодневные маршруты были выстроены в соответствии с моей одержимостью, все дороги вели к местам, которые были связаны у меня с ним.
«Мой суицидальный маршрут, смотри, вон „Аннушка“ поехала», – говорила я другу о трамвае в районе Чистых прудов, хотя чаще я предпочитала быть одна. Никто не мог отнять у меня удовольствия ехать в обледеневшем автобусе, чтобы сквозь мороз протягивать руку пустоте, растворяясь в нехватке, как другие растворяются в химических веществах. Днями и ночами я перечитывала «Деструкцию как причину становления» Шпильрейн. Все было бесполезно, все было зря. Ничего не помогало, не могло помочь.
До этого вечера, когда он обнял меня в начале переулка, стремящегося вверх. Первое, что я почувствовала в ту минуту сквозь холодный воздух, был запах табака, всегда исходящий от его рта, шеи, десен, щетины. Запах, от которого мне всегда становилось спокойно и хорошо, как будто все плохое навсегда закончилось.
Однако на рассвете он все же вызвал мне такси. И наступили совсем другие, простые и ясные зимние дни, в которые я часами слушала песню в исполнении Янки Дягилевой:
Ты знаешь, у нас будут дети
Самые красивые на свете,
Самые капризные и злые,
Самые на голову больные.
И мне все время хотелось сказать ему:
– Пожалуйста, давай станем друг для друга священными чудовищами.