Красный демон (страница 6)

Страница 6

Командующий фронтом наконец оборвал фехтование Гаранина с Сабуровым:

– Я знаю Вюртемберга, старик всегда любил сложные планирования, у него одна диспозиция расписана на пять листов. Все верно, это почерк Вюртемберга. Сидели бы, ротмистр, молча, не высовывались, – гневно взглянул генерал в сторону Сабурова и сразу же обернулся к Новоселову:

– Что скажете, полковник? Сил у вас достаточно для рывка?

Новоселов поднялся:

– Если подкинуть из резерва штыков четыреста да сотню сабель, я думаю, нам удастся встречный удар и Вюртембергу поможем выбраться.

Внезапно кто-то засомневался из штабных:

– Но как мы можем начать наступление, до конца не зная: идет ли нам навстречу Вюртемберг или нет? Может, это удар в пустоту?

Командующий фронтом нахмурился:

– В каком смысле «в пустоту»? Выражайтесь яснее.

– Ракеты-то мы запустим, а увидит ли их посланный Вюртембергом человек? И если увидит – донесет ли он эту весть на плацдарм или будет схвачен красными на обратном пути, и Вюртемберг останется слепым: идти на прорыв с плацдарма – не идти?

Гаранин попросил слова, едва заметно подняв руку:

– Прошу меня простить, господин генерал, я, видимо, заразился от мною уважаемого господина ротмистра привычкой давать советы. До плацдарма не так далеко, и, если Вюртемберг с него ударит, мы, без сомнения, услышим артиллерийскую пальбу, а значит, сможем убедиться…

– Верно! – не дал договорить Гаранину командующий корпусом. – Операцию разрабатывать немедленно, сконцентрировать ударный кулак и держать его наготове к означенному в диспозиции Вюртемберга часу. Как только начнется прорыв с плацдарма – переходить в наступление. Если на плацдарме будет тихо, то и мы будем бездействовать. Сколько у нас до полуночи?

– Чуть больше полутора часов, – доложил адъютант.

– Полковник, лично проследите об условленном запуске зеленых ракет, возьмите моего адъютанта, сверьтесь по его хронометру, – раздавал поручения генерал.

Все обступили разложенную на столе карту, громко заговорили, стали произносить цифры и ориентиры. Гаранину показалось, что в керосиновых лампах невидимая рука прибавила света: «Теперь продержаться три дня, ничем себя не выдав».

Новоселов с Сабуровым подошли к Гаранину, полковник сказал:

– Вы можете возвращаться в госпиталь, поручик, долечивайте рану, ротмистр вас сопроводит. Вам, Сабуров, прошение по рапорту удовлетворяю: отдыхайте сутки.

Гаранин благодарил Новоселова, отвечал общепринятыми любезностями, а сам скользил взглядом по Сабурову: «Как себя чувствуете, голубчик? Молодцом, держитесь молодцом, даже в лице не изменились и досады своей не проявляете. И это весь ваш каверзный вопрос? Слабовато».

Обратный путь прошел в столь же теплой беседе: обсуждали борзых, великолепную поэзию Гумилева и его отчаянные путешествия, спорили об убойной силе «маузера» и «люгера». Оба делали вид, будто и не было столкновения в присутствии штабистов и командующего корпусом. У ступеней госпиталя Сабуров пожал своему спутнику руку, тепло произнес:

– Так я все же рассчитываю на вашу компанию, завтра после ужина – заеду.

Гаранин уловил его твердое пожатие и ответил неуверенно:

– Я бы с радостью, но отпустит ли госпитальное начальство?

– Об этом не беспокойтесь, я скажу, что вас снова затребовали на совещание.

Гаранин внутренне одернул себя: «Перестань кобениться! Ты ведь бывший светский лев, истосковался по обществу, томясь среди сермяжной серости».

Он отдал поводья своей лошади дежурившему солдату:

– Очень благодарен вам, Климентий, буду ждать завтра, с удовольствием.

5

Госпитальный день прошел в тоскливом ожидании. Оно не было тревожным, Гаранин только думал иногда: «И зачем ему вздумалось тащить меня на эти именины? Хочет посмотреть, как я по-гусарски опрокидываю водку и травлю скабрезные анекдоты? Или чего он ждет? Неугомонный тип».

После обеда Гаранина перевели в офицерскую палату, там освободилась койка. А до этого он успел наслушаться солдатских разговоров:

– Наступлению быть. Дело верное: гляди, скольких сегодня на выписку отправили.

– Точно, вот Антипенку даже не долечили, так с кашлем и уволокли, в окопах долечится.

– На том свете его долечат, как и нас с вами.

Гаранин отмечал, что боевого духа в кадетских солдатах очень немного, хотя кормежка здесь и общее содержание были на порядок выше, чем в красноармейских госпиталях. Поглощая в обед кашу на сале и наваристые щи, Глеб размышлял: «Черт возьми, на что способен наш дьявол-мужик… Недоедать будет, поступать в ущерб своему хозяйству, а возьми его, выверни изнанкой наружу – у каждого в душе светлая мечта: заживем завтра по-небывалому! Никакого голландца с англичанином на такое не толкнешь, их от тепленького очага с кофейником не отцепишь». И проглатывал Гаранин едва показавшуюся сентиментальную слезу, упрятывал глубоко в себя.

В офицерской палате его встретили с должной холодностью. Все давно ко всему привыкли, никто ничему не удивлялся, не спешили знакомиться и сдружиться: сегодня ты здесь, а завтра снова тебя перевели в другую палату, на фронт или еще куда подальше. Гаранин попытался было завести разговор с одним офицером, но тот быстро дал понять, что вести «великосветские» беседы не намерен. Глеб напрашивался в друзья даже не с разведывательной целью и выискиванием в доверительной беседе каких-то тайн, он просто пытался быть естественным, как ему казалось, но быстро понял, что быть естественным – это поменьше говорить, выглядеть уставшим и побольше спать. Быстро переняв здешний порядок, он уснул, предчувствуя нынешнюю ночь (или большую ее часть) бессонной. Дремал он, как всегда, вполуха, до конца не отключая сознание, не теряя надежды, что кто-либо из обитателей офицерской палаты уронит ценное словцо. Надежды его не оправдались.

Сабуров заехал, как и обещал – после ужина. Снова Гаранина проводил дежурный санитар в хозяйственную комнату и помог нарядиться, со стороны госпитальных задворок привели накормленную лошадь. Вдвоем они неторопливо двинулись по улице. В вечерних сумерках слышались угасающие крики детей – еще не все закончили с играми и разбежались по домам, хлопали во дворах калитки, лаяли дремавшие весь день собаки, уныло отбивал часы соборный колокол.

– Именинницу зовут Агнесса Васильевна, – заочно знакомил Сабуров Глеба с новой компанией. – Еще не вдова, но где ее муж, она не знает: то ли воюет на севере у Юденича, то ли вообще выехал за границу. У нее целый сонм молоденьких подруг, поэтому скучать нам с вами не придется.

– Где я только не был, Климентий Константинович, – с жаром принимал его интерес Гаранин, – но лучше русских женщин не увидел. До войны удавалось выехать в Париж и отдыхать на немецких водах, поверьте моему слову – дело имел не только с ночными бабочками, но и с дамами из общества. Как нахваливает наша литература, а вслед за нею и общественность, француженок! Ни черта против наших, уж ваше право – верить или нет.

Сабуров поджал губу и значительно покивал головой, изображая на лице легкую зависть:

– А мне, знаете ли, не довелось иностранного тела попробовать. Хотя нет – вру, была одна пухленькая латышка с необъятными бедрами. А что она вытворяла своими ягодицами…

Спутник Гаранина явно издевался над ним, и Глеб немного недоумевал: «Ты же сам затеял эту игру, так зачем теперь ерничаешь? Плата за вчерашнюю промашку на совещании или продолжаешь меня раскусывать?»

Сам Гаранин врал про иностранные интрижки. Он бывал в Париже и Баден-Бадене, но оставлял всегда чистыми тело и душу. У него случались в молодости влюбленности, случались романы, он даже знал несколько способов обольщения женщин, ведь в его профессии без этого нельзя, но случая применить эти способы пока не возникало. Гаранин делил постель с одной лишь иностранкой, в бедном румынском захолустье осенью шестнадцатого года…

После Брусиловского прорыва маленькое королевство решило, что у него достаточно мощи потягаться силами с побитой русскими Австро-Венгрией, и ударило ей через южную гряду Карпат в подбрюшье. К побитым австрийцам, как всегда, на помощь пришли их более стойкие собратья – немцы и погнали румын обратно через горы, а с правого дунайского берега уже летели злобные болгарские крики: «Вы нам еще за девятьсот тринадцатый год ответите, проклятые мамалыжники!»[2] Румыны с воплем взывали о помощи к своему восточному соседу. Дивизию, к которой был прикреплен тогда Гаранин, перебросили с Юго-Западного на самый север Румынского фронта, к горным карпатским вершинам. Край смешанного населения и языка: румына не отличишь от мадьяра, жида от цыгана, а гуцула от молдаванина.

К декабрю фронт замер, и Гаранин, обрядившись в крестьянские обноски, пошел в свой первый рейд за линию фронта. На Юго-Западном он почти не бывал на позициях, сидел в ближнем тылу, занимался бумажной работой, вел допросы пленных и всякого рода «подозрительных», схваченных на дорогах пикетами. А тут впервые была горячая работа на земле, Гаранин давно тосковал по такому. За долгие месяцы квартирования в Галиции он достаточно уверенно изучил здешний диалект, каждодневно упражнялся в лавках и на улицах, оттачивая нужное произношение. Глеб успел узнать несколько фраз на румынском и рассчитывал на смеси этих двух языков объясняться с жителями и встреченными в пути австрийскими патрулями.

С местными ему поговорить почти не удалось, в первом встретившемся патруле ему попался трансильванский румын, заметивший его скверное румынское произношение. Гаранина тут же взяли за шкирку, стали бить, как беспородную дворовую собачонку.

– Кто ты есть на самом деле? – орал на него румын, охаживая по ребрам прикладом.

Гаранин с перепугу лепетал на чистом украинском выговоре:

– Я тутошний, паны солдаты, я ту-тош-ний!

Его продолжали бить, пока с диким криком не налетела в их толпу молодая румынка. Она упала на Гаранина, закрыла его своим телом, неистово запричитала непонятные для Гаранина румынские слова:

– Чертовы «освободители»! Хотите совсем его замордовать?! Это муж мой! Он не отсюда, он с австрийской стороны гор! До войны мы женились с ним, нашего языка он так и не выучил, знает плохо…

Солдаты поначалу отшатнулись, обалдев от бабьего крика, потом сказал один из них:

– Коли он из Австрии, так должен знать по-немецки.

Инстинкт выживания помог Гаранину:

– Совсем немного я знаю, совсем, совсем немного! Пан смотритель, эта чечевица по две кроны, а вот эту, дробленую, отдам за полторы, – сознательно коверкая произношение и нарушая падежи, лепетал он немецкие слова своим разбитым ртом.

Солдаты поглядели на его жалко скукоженное тело, на крестьянку, прижимавшую его голову к своей груди, как родную, и трансильванский румын с сочувствием спросил:

– Что, приятель, тоже гнул до войны спину на арендатора? Проваливай, чтоб больше тебя не видели. А ты береги своего австрияка и скажи ему, чтоб начинал учить тебя по-немецки – швабы пришли сюда надолго.

Крестьянка уволокла Гаранина к себе в хижину, кинула в углу холодных сенцев охапку соломы и застелила ее рядном, молча указав ему ложиться. Он провел у нее неделю, медленно зализывая раны, почти не выходил за огорожу, слонялся по двору, о разведке уже не думал, хотелось живым вернуться за линию фронта. Хозяйка понимала, что ему нужно отлежаться, в таком состоянии он бы далеко не ушел, делила с ним скудные плоды своей земли и летнего труда, иногда говорила с ним, больше знаками, чем словами объясняя, что мужа забрали в армию и он уплыл вслед за войсками туда – в русскую сторону. А в последнюю ночь позвала его из холодных сеней в халупу. День ото дня Гаранин понимал все больше румынских слов. Крестьянка потянула через голову ночную рубашку, сказав: «Может, и у вас какая баба моего Михая пожалеет».

[2] Речь идет о Второй Балканской войне, когда румыны отвоевали у болгар часть Добруджи.