Развяжите мои крылья (страница 6)
Упругая еловая ветка хлестнула по лицу наотмашь. Градом посыпались холодные капли. Машка, дрожа и задыхаясь, остановилась. Босые ноги горели от ледяной росы, ополоумевшее сердце скакало прямо в горле. Вокруг было тихо, пусто. Колоннадой поднимались толстые ели. Звенели на разные голоса птицы. Прямо над головой Машки вкрадчиво постукивал по морщинистой коре толстой сосны красноголовый дятел. Сетчатый круг паутины, весь унизанный, словно бисеринками, бриллиантовой росой, повис между двумя стволами, а в середине его замер большой мохнатый паук. Пахло смолой, влажным листом. Внизу, под соснами, мелькали листья земляники, из-под них зазывно краснели ягоды. Наклонившись, Машка сорвала одну, другую, третью.
– Вот правильно, лопай пока, – одобрил Матвей. С минуту он напряжённо вслушивался в тишину. Затем отрывисто бросил:
– Сейчас вернусь, – и исчез в кустах.
Время шло – а вокруг по-прежнему было тихо, лишь заливались птицы в ветвях и, шурша, сыпалась древесная труха из-под клюва дятла. Солнце неторопливо пробиралось по лесным макушкам вверх, в наливающееся умытой синевой небо. Золотистые блики, сеясь сквозь густую, холодновато-сизую хвою, ложились на красные потрескавшиеся стволы, пятнали примятую траву, вспыхивали в росе. Машка ползала под соснами, собирая в ладонь землянику, и вяло удивлялась своему странному, сонному спокойствию. Словно она только что вышла из кинотеатра «Ударник» на Всехсвятской… Драка, солдаты с винтовками, прыжок из вагона… Кубарем – вниз по насыпи, окрики вслед… Колкий гравий, мокрые заросли жёсткой травы, сильная рука Мотьки, до ломоты стиснувшая запястье… Сухостой, ломающийся под босыми ногами, ветви, бьющие в лицо… С кем это было? С ней? С Машкой Бауловой?..
Вернулся Матвей. Его чумазая физиономия с прилипшими ко лбу хвоинками сияла.
– Всё, Марья! Эшелон тронулся! За нами даже гнаться не стали! Походили, поругались, мелюзгу по вагонам разогнали – и тронулись!
– А что ты так светишься-то? – осторожно спросила Машка.
– Да то, что, значит, точно не в лагеря ваших везут! Кабы по этапу, как арестантов, так мы бы с тобой так просто не отделались! Зек – он учёта требует! И поимки непременной, потому конвой за его сохранность головой отвечает! И в документах это всё пишется: сколько з/к, почему выбыли, по какому поводу… А на ваш шалман, видать, бумаг-то вовсе никаких нет! Просто так вывозят: на вес, как антрацит! И скоро вытрусят весь ваш табор посреди тайги… А где это мы, интересно, сейчас сидим? Стрижка, а?
– Мы семь суток ехали, остановки короткие, – задумалась Машка. – Товарняк идёт со скоростью… со скоростью… Паровоз СУ вроде бы сто двадцать пять в час даёт, значит… Умножить на семь… А остановки? А ночью мы подолгу стояли, или нет?
С устным счётом у Машки всегда было худо, и Матвей поспешил прекратить её мучения:
– Не дербань себе мозги! Ежели мы семь дней на Север ехали, так мы сейчас где-то возле… Челябинска, что ли. Эх, раньше сигать надо было! Этак мы с тобой, дай бог, только к осени доберёмся!
– Мы продадим цепочку! – быстро сказала Машка. – На первой же станции продадим, купим билет до Москвы и…
– Продадим? Купим? – невесело усмехнулся Мотька. – В цыганском-то виде? Посмотри, на кого ты похожа! Задрипанка, и всё… Нет, Марья, нам теперь и станции, и вокзалы за три версты обходить надо! Коль уж так вышло, что ваших вылавливают да в Сибирь везут…
– Но как же так? – с запинкой спросила Машка, от волнения не попав ягодой в рот и размазав багровую земляничину по щеке. Почему-то ей казалось, что стоит лишь вырваться из осточертевшего вагона, – и всё уже будет решено: они мигом доберутся до Москвы, примчатся на Солянку, домой, а лучше прямо на Лубянку к отчиму, расскажут правду, дядя Максим немедленно всё устроит, вслед за эшелоном полетят телеграммы, разберутся, цыган отпустят… А теперь что?!.
Мотька посмотрел на растерянное, как у ребёнка, Стрижкино лицо со свежей царапиной на щеке, на её испуганно приоткрывшиеся губы, – и, страшно выругавшись про себя («Напугал дитятю до смерти, скотина…»), широко ухмыльнулся:
– Не дрейфь, Стрижка! Доберёмся! Надо будет – в вагон вскочим, надо будет – под вагон прилипнем… Со мной не пропадёшь! Давай лопай землянику, больше всё равно покуда шамать нечего. И пойдём. Худо-бедно полторы тыщи километров отмахать придётся! Для вольного человека – пустяк! У нас с тобой ни мелюзги, ни стариков на горбу нет, руки-ноги целы, жара стоит, спички есть, золотишко есть, – доберёмся!
Машка кивнула, улыбнулась, – и Матвей с облегчением понял, что она успокоилась. И, присев на мшистый поваленный ствол, вытащил из кармана одну из трёх уцелевших папиросин. Тут же подумал: «Придержать бы курево, невесть когда достать сможем…» и спрятал папиросы обратно. Машка этого не заметила: она, ползая на коленях, ловко собирала землянику: одну – в рот, одну – в ладонь. Наконец, вся перемазанная розовым соком, она лёгким прыжком вскочила на ноги, подошла к Матвею, протягивая пригоршню ягод:
– Ешь! Давай-давай! Сам говорил: нескоро кусок будет…
– Да ладно, сама трескай… – воспротивился было он, но Машка решительно ткнула пригоршню ягод «брату» под самый нос, – и пришлось есть землянику прямо у неё с руки, касаясь губами то жёстких мозолей на ладошке, то нежной, тёплой кожи на запястье. Кругом шла голова, отчаянно колотилось сердце, проклятая земляника вставала поперёк горла – и прекратить это мучение Матвей не мог. И половину жизни отдал бы за то, чтобы оно не кончалось. А вторую половину – за то, чтобы Машка, эта дурында, не поняла, не почуяла ничего…
* * *
В одиннадцать часов вечера актриса Нина Молдаванская навзничь рухнула на кровать в своём гостиничном номере. Спектакль театра «Ромэн» закончился час назад. В ушах Нины до сих пор гремели аплодисменты, звон гитар, перестук каблуков, восторженные крики. Зал самарского театра был переполнен. Зрители гроздьями свисали с галерки, хлопали так, что, казалось, огромная хрустальная люстра, того и гляди, рухнет в партер. После спектакля артистов не отпускали ещё добрых четверть часа, без конца вызывая их на поклоны, выкрикивая имена певиц, танцоров, и над рядами неслось: «Ляля!.. Ляля!.. Ляля Чёрная, бра-а-а-аво! Би-и-ис!» И Ляля снова и снова вылетала на авансцену как бабочка – тоненькая, лёгкая, с раскинутыми в стороны ладонями, словно собираясь обнять и прижать к груди весь партер, весь бельэтаж, всю галёрку с ложами… Её волосы, выбившиеся из-под повязанной на таборный манер косынки, буйными чёрными волнами рассыпались по плечам, босые ноги пружинили на полупальцах из-под оборки цветной юбки, словно артистка собиралась вот-вот взлететь. Нина, которую тоже вызывали несколько раз, стояла рядом с кулисой, хлопала, кланялась и улыбалась вместе со всеми, смотрела на тоненькую фигурку Ляли и привычно восхищалась подругой.
Замечательно выступила и Калинка – новая актриса, лишь месяц назад пришедшая в театр «прямо с улицы». Ролей ей пока не давали, но в хоре Калинкин звонкий, чистый голос звенел так, что легко перекрывал и могучие басы, и бархатные контральто. А когда молодая артистка вышла со своим «кусочком» пляски, её ловким таборным «примерчикам» аплодировал весь зал. Ах, как Калинка была хороша в таборной широкой юбке и красной кофте с широкими, как у котлярок, рукавами, которую она сама наспех перешила себе из старого Нининого костюма! И сейчас Нина никак не могла взять в толк: почему ей кажется, что подруга чем-то встревожена?
Сейчас Калинка сидела напротив Нины на своей кровати, терпеливо выпутывая из распустившихся волос подвеску большой серьги. Грим она уже сняла, и лицо двадцатисемилетней артистки казалось совсем юным, усталым и глубоко задумчивым. Поймав взгляд Нины, она слабо улыбнулась:
– Как ты хорошо сегодня спела… Ты ведь поёшь лучше Ляли, Ниночка! Гораздо лучше! Она не обижается?
– Ляля-то? – усмехнувшись, Нина закинула на спинку кровати гудящие ноги. – Ляля ведь вообще не певица, она – плясунья! И драматическая актриса, конечно… И обижаться ей незачем: она же лучше нас всех, вместе взятых! Если я завтра из театра уйду, никто и не заметит. А если Лялька уйдёт – всё, шабаш, театр закрывать можно! Весь зритель на неё идёт!
– Нет, это неправда, – серьёзно возразила Калинка. – Ты очень хороша в этой роли ресторанной певицы! Это ведь специально для тебя весь эпизод написали, да? Мне так Миша Скворечико сказал…
Нина лишь устало улыбнулась, понимая, что бессовестный Мишка Калинку разыграл.
Эпизод «Цыганский хор в ресторане» был написан для разоблачения «цыганщины» на эстраде. Для роли выбрали сложный, изысканный романс «Осколки», с которым молодая Нина когда-то блистала в петербургской «Вилле Родэ». И на первой же репетиции, прервав исполнение романса на середине, режиссёр огорчённо сказал:
– Нина, это ужасно. Просто катастрофа! Ничего не поделаешь, эпизод придётся снимать. Вы блистательны!
– Моисей Исаакович! – испугалась Нина. – Я не понимаю…
– Не понимаете? А вот я прекрасно понимаю! И любой разумный человек тоже поймёт, что после премьеры спектакль сразу же снимут с репертуара! Вы же неподражаемы, Нина Яковлевна! Я никогда такого чудесного исполнения этого романса не слышал! Вы понимаете, что зал будет стоя аплодировать полчаса – и кому? Вульгарной ресторанной певичке! И на другой же день в газетах напишут, что цыганский театр пропагандирует кабинетную цыганщину!
– Но… Я же…
– Нина! Мне можете не объяснять! Но Наркомпрос нас зарежет на корню! Придётся вам… снизить уровень исполнения, что ли. Вы же артистка, Нина! Ну, поднатужьтесь же и изобразите пошлое кабацкое исполнение! Со всеми ужимками и выкрутасами! В жизни не поверю, что вы его никогда не видели!
– А вот и не видела! – вышла из себя Нина. – У нас так петь было не принято! Моя мама выходила к залу – и ни одного лишнего жеста не делала! Пела – и всё! А все вот эти рожи роковые и страстные…
– …придётся корчить, Нина! – железным голосом перебил режиссёр. – У вас роль, которую нужно играть, и…
– …и петь, Моисей Исаакович! Петь! Сложный романс! Вы понимаете, что если я буду думать не об исполнении, а о том, как скроить на публику уличную морду, я не возьму ни одной своей ноты?!
– И не надо, Ниночка! Поймите же, вы играете роль, роль! – а не участвуете в концерте! Концерт у нас непременно будет, я уломаю наших красноармейцев пролетарских в худсовете, а пока… Пока вы играете ресторанную певицу, почти проститутку и…
– Кого-кого?!.
– Ниночка, но ведь искусство требует… – Гольдблат осёкся, вовремя заметив выражение лица актрисы. Покряхтел и расстроенно распорядился, – Оставим пока что этот эпизод. Займёмся таборными сценами. Подумайте над рисунком роли, вы – талантливый человек и, я уверен, сумеете…
«Талантливый человек» молчал, раздувая ноздри и яростно дёргая кисти шали. Режиссёр счёл нужным не трогать больше разнервничавшуюся артистку, и до конца репетиции гоняли «таборные сцены», в которых блистала Ляля Чёрная.
А вечером, когда Нина грустно ходила по пустой квартире (муж был на службе, дочери – в школьном клубе) и размышляла, куда податься, если её выгонят из театра за отказ от роли, раздался звонок в дверь.
На пороге стояла Ляля с огромной коробкой шоколадных конфет в руках. Под мышкой у неё была зажата бутылка вина.
– С чего гуляем? – мрачно спросила Нина, пропуская подругу в прихожую.
– Да ни с чего! Просто так! – радостно возвестила Ляля. – Видишь, какие мне конфеты подарили? А вино Мишенька Михайлович принёс! Сейчас мы с тобой как сядем, как выпьем по маленькой, как конфетами объедимся! Да и сделаем эту проклятую роль!
– Лялька, не валяй дурака, – хмуро перебила Нина. – Мне никогда этого не сыграть. Я представить себе не могу, что выйду на сцену – и буду кривляться и вертеться, как потаскуха вокзальная! Никогда же не было такого! Даже при НЭПе! Церетели разве так поёт? Наровская? Изабелла Юрьева эта, которая все мои романсы себе забрала? Интонационная проработка – и всё! Какие кривлянья, какие там страстные жесты? Жесты в дело идут, когда петь не умеешь, но ужасно хочется!