Море изобилия. Тетралогия (страница 37)

Страница 37

Ворота в усадьбе Аякуры были плотно закрыты, слабый свет фонаря с трудом позволял прочесть табличку, на которой, поблескивая, выступали черные знаки. Во всей усадьбе почти не было огней. Он знал, что отсюда, из-за ограды, ему не разглядеть, есть ли свет в комнате Сатоко.

На решетчатых окнах нежилой привратницкой, жадно поглощая уличный свет, лежала пыль, и Киёаки вспомнил, как они с Сатоко пробирались туда, как страшно было в темных, наполненных запахом плесени комнатах. Тогда стоял май – дом напротив караульной был окутан яркой зеленью. Мелкий переплет окон не скрадывал буйства листвы, и их детские лица казались такими маленькими. Мимо прошел продавец рассады. Они еще смеялись, подражая его крику: «Рассада, рассада… баклажаны, вьюнки…»

Он многому научился в этом доме. Запах туши всегда вызывал у него какую-то грусть, а ощущение грусти было неразрывно связано с утонченностью. Золото и пурпур на свитках переписанных сутр, которые ему показывал граф, ширмы с осенней травой, такие же, как во дворце в Киото… Все эти вещи должны были бы хранить отпечаток заблуждений и страданий их прежних владельцев, но в доме Аякуры их окутывал только запах плесени и туши. И сейчас он стоял перед домом, куда вход ему был заказан, воскрешая в памяти эту очаровывавшую его когда-то утонченность, к которой теперь не мог прикоснуться.

Еле видный с улицы слабый свет в окнах второго этажа погас – граф с женой, наверное, легли спать. Граф ложился рано. Может, Сатоко еще не спит? Но огня в ее комнате не видно. Киёаки вдоль ограды дошел до задних ворот, удержал себя от того, чтобы не раздумывая нажать пожелтевшую, в трещинках кнопку звонка, и вернулся домой, страдая от собственного малодушия.

Прошло несколько страшных пустых дней. Потом еще несколько. Он ходил в школу, просто чтобы убить время, а дома совсем забросил занятия.

В школе всегда были заметны те, кто, подобно Хонде, усиленно занимался, собираясь будущей весной сдавать экзамены в университет; теперь зашевелились и те, кто стремился попасть в университеты, куда было не нужно сдавать экзамены. Киёаки интересы и тех и других были одинаково безразличны, он все больше отдалялся от одноклассников. Он зачастую просто не отвечал, когда к нему обращались, и оказался как-то всеми забыт.

В один из дней, когда Киёаки вернулся из школы, он обнаружил, что в вестибюле его ждет управляющий Ямада.

– Сегодня господин маркиз вернулся рано, сказал, что хочет поиграть с вами в бильярд, и ждет вас в бильярдной.

Это был необычный приказ, и Киёаки занервничал. Маркиз очень редко, под настроение, приглашал Киёаки поиграть, обычно это бывало после выпитого дома за ужином вина. Отец, у которого такое желание возникло в середине дня, должен был быть или в очень хорошем, или в очень плохом настроении.

Сам Киёаки тоже почти не бывал в бильярдной днем.

Когда он, толкнув тяжелые створки двери, вошел туда и увидел развешанные по стенам зеркала в дубовых рамах, которые сияли в лучах солнца, проникавшего сквозь волнистое стекло закрытых окон, ему показалось, что он попал в незнакомое место.

Маркиз, склонившись над столом, нацелился кием на бильярдный шар. Резко выделялись пальцы левой руки, на которые опирался кий.

Когда фигура Киёаки в школьной форме появилась за приоткрывшейся дверью, маркиз промолвил, не разгибаясь:

– Закрой дверь.

Зелень сукна бросала отсветы на лицо отца, поэтому Киёаки не мог разглядеть его выражение.

– Вот, прочти. Это предсмертная записка Тадэсины. – Маркиз наконец выпрямился и указал кончиком кия на письмо, лежавшее на столике у окна.

– Тадэсина умерла? – Киёаки почувствовал дрожь в пальцах, взявших письмо.

– Не умерла. Обошлось. Не умерла… еще больше позор.

Маркиз явно сдерживался, чтобы не подойти к сыну.

Киёаки колебался.

– Я тебе говорю, читай скорей. – Маркиз впервые повысил голос. И Киёаки стоя начал читать написанные на длинном свитке прощальные слова…

Я надеюсь, что уже покину мир, когда господин маркиз увидит это письмо. Прежде чем оборвать свою жалкую жизнь во искупление поистине тяжкого греха, позвольте мне облегчить душу раскаянием. Я недоглядела, и барышня Сатоко Аякура забеременела. Я жила в постоянном страхе и прошу Вас немедля что-то предпринять. Если упустить время, это обернется страшной бедой: я на свою ответственность открыла все господину Аякуре, но господин граф только твердил: «Что делать? Что делать?» – и ничего не мог решить; еще чуть-чуть времени пройдет, и уладить все будет трудно, а ведь дело государственной важности. И все из-за того, что я пренебрегла своими обязанностями, теперь Вы, господин маркиз, моя единственная надежда.

Вы наверняка придете в ярость, но беременность барышни касается обеих наших семей, пожалуйста, умоляю, проявите Вашу обычную осмотрительность и мудрость. На коленях взываю к Вашей милости: пожалейте спешащую к смерти старуху, позаботьтесь о Сатоко.

Преданная Вам

Тадэсина

Киёаки, прочитав письмо, отбросил трусливое чувство облегчения, которое он на миг испытал, заметив, что в письме не упомянуто его имя, он не хотел, чтобы в его глазах отец разглядел притворство. Но губы пересохли, а в висках жарко стучала кровь.

– Прочитал? «Беременность барышни касается обеих наших семей… проявите Вашу осмотрительность и мудрость», ты это прочитал? Как бы мы ни были близки, не скажешь, что у нас общие семейные дела. А Тадэсина упорно считает их общими… Если у тебя есть что рассказать, лучше расскажи. Здесь, перед портретом деда… Прошу прощения, если я ошибаюсь в своих предположениях. Как отцу, мне совсем не хотелось бы строить подобные догадки. Это отвратительно. Даже как предположение. Экая мерзость!

Обычно легкомысленный и жизнерадостный маркиз сейчас выглядел грозным, даже величественным. Он стоял, гневно постукивая кием по ладони, а за спиной у него висели портрет предка и картина морского сражения времен японско-русской войны.

Картина маслом изображала японский флот, готовый к встрече с врагом в Японском море: больше половины картины занимало мрачное, бушующее море. Вечером, в свете ламп, волны сливались с темной поверхностью стены и были лишь пятнами мрака, но днем густо насыщенный лиловый цвет создавал впечатление, что они возвышаются прямо над тобой; среди темной зелени местами попадались светлые пятна – это рассыпались белыми брызгами гребни, и с поразительной ясностью угадывалось, как неистовое море расширяет фарватер готовящейся к сражению флотилии. Дым кораблей, создающий вертикаль картины, тянулся вправо. Небо было холодно-зеленым и напоминало бледную зелень майской травы, растущей где-нибудь на севере.

По контрасту с этим портрет одетого в парадную форму деда давал почувствовать обаяние твердой воли, и сейчас казалось, что дед не осуждает Киёаки, а, особенно не упирая на свою власть, чему-то учит. Такому деду, почудилось Киёаки, можно рассказать обо всем. Мягкий, нерешительный характер внука будто мигом отвердел в присутствии этого лица с набрякшими веками, бородавкой на щеке и толстой нижней губой.

– Мне нечего рассказывать. Все так, как вы предположили. Это мой ребенок. – Киёаки смог выговорить это, не опуская глаз.

Маркиз Мацугаэ, несмотря на весь свой грозный вид, пришел в крайнее замешательство. Оказаться в подобном положении было совсем ему не свойственно. И вместо того, чтобы сразу обрушиться на Киёаки с грубой бранью, он произнес всего лишь несколько слов:

– Эта бабка Тадэсина уже второй раз приносит мне неприятные вести. Раньше речь шла о распутстве слуги, теперь – собственного сына… И еще собиралась умереть, чтобы спрятать концы. Только на это и способна!

Маркиз, всегда разрешавший тонкие душевные проблемы раскатистым хохотом, не знал, что делать, когда на деликатность следовало бы отреагировать яростью.

Этого краснолицего, плотного мужчину разительно отличало от его отца – деда Киёаки – то, что он даже перед собственным сыном старался выглядеть бесчувственным, грубым мужланом. Маркиз боялся, как бы гнев не сделал его старомодным, – и понял, что в результате ярость теряет силу. С другой стороны, он также сознавал, что в подобной ситуации у кого-кого, а у него меньше всего оснований для праведного гнева.

Некоторое замешательство отца придало Киёаки храбрости. И словно чистая вода хлынула из трещины – юноша произнес самые естественные в жизни слова:

– В любом случае Сатоко – моя.

– Ты сказал «моя»?! Ну-ка, повтори! Ты сказал «моя»?!

Маркиз был доволен, что сын подлил масла в огонь его гнева. Теперь он мог изобразить слепую ярость.

– Что ж ты говоришь об этом теперь?! Разве, когда Сатоко получила предложение от принца, я не допытывался, нет ли у тебя возражений? Разве я не говорил: «Сейчас еще можно повернуть назад, скажи, если это как-то тебя касается»?

Маркиз в гневе повышал голос не там, где нужно, и получалось, что брань звучала мягко, а обычные слова – бранно. Когда он двинулся к подставке с шарами, заметно было, как дрожит рука, держащая кий. И тут Киёаки впервые испугался.

– Ты тогда что сказал? А? Что ты сказал? «Меня это абсолютно не трогает». Это были слова мужчины. Ведь ты, в конце концов, мужчина? Я жалел, что воспитывал тебя слишком мягко, но чтобы дошло до такого… Ты не просто коснулся невесты принца, когда уже получено высочайшее разрешение на брак, ты ей ребенка сделал. Оскорбил имя принца, запятнал собственных родителей. Нет на свете большего вероломства, большего неуважения. Раньше я, как отец, обязан был бы сделать харакири, вымаливая прощение у императора. Отвратительно, просто животно… это твое поведение. Ты сам-то что думаешь? Отвечай. Не хочешь говорить?!

Конвульсивные вздохи прервали речь отца, Киёаки отшатнулся, пытаясь избежать занесенного над ним кия, но получил сильнейший удар по спине, потом, когда увернулся, защищая спину, – по правой руке; рука онемела. Направленный в голову удар пришелся по переносице, когда Киёаки уже устремился к двери. Он налетел на стоявший рядом стул и упал вместе с ним. Из носа сразу хлынула кровь, но кий больше его не преследовал.

Киёаки, наверное, вскрикивал при каждом ударе, потому что открылась дверь и появились мать с бабушкой. Супруга маркиза дрожала, спрятавшись за спину свекрови.

Маркиз, все еще сжимая в руках кий, судорожно задыхаясь, буквально остолбенел.

– Что тут у вас? – спросила бабушка.

И только тогда маркиз заметил мать, но вид у него был такой, словно он не мог поверить своим глазам. Он даже не предполагал, что жена, почуяв неладное, кинулась звать свекровь. Чтобы пожилая женщина хоть на шаг двинулась из своего дома – такого еще не бывало.

– Киёаки такое натворил… Да сами поймете, прочтите предсмертную записку Тадэсины, вон она на столе.

– Что, Тадэсина покончила с собой?

– Я получил ее по почте и позвонил Аякуре…

– Ну и что дальше? – Мать села на стул рядом со столиком, не спеша достала из-за пояса очки. Внимательно, словно кошелек, открыла футляр из черного бархата.

Жена маркиза в первый раз видела, чтобы свекровь не удостоила взглядом лежавшего на полу внука. Своим видом она выражала готовность принять на себя гнев маркиза. Убедившись в этом, жена маркиза поспешила к Киёаки. Тот уже вытащил платок и прижал его к окровавленному носу. Заметных царапин на нем не было.

– Ну и что дальше? – снова спросила пожилая женщина, разворачивая бумажный свиток. У маркиза словно что-то сломалось внутри.

– Я позвонил и узнал, что ее спасли, она поправляется, но граф недоумевал: как это мне стало известно? Он, видно, не знал, что она послала мне письмо. Я же заметил графу, что надо постараться, чтобы разговоры о попытке Тадэсины отравиться не просочились в общество… Но что ни говори, а виноват во всем наш Киёаки, нельзя упрекать только их, – вот разговор и вышел какой-то неопределенный. Я сказал графу, что хочу с ним поскорее встретиться и все обсудить, но я не могу действовать, пока мы не решили между собой, как быть.

– Да. Да, – куда-то в пространство говорила бабушка, пробегая глазами письмо.