Комната с привидениями (страница 18)
– Нет, сэр, вам нельзя туда идти, – сказала Милли и, оставив свекра, стала на дороге Редлоу; лицо ее выражало спокойную решимость, руки были сложены на груди.
– Нельзя?
– Нет-нет! – повторила Милли, качая головой, словно речь шла о чем-то совершенно невозможном и немыслимом. – Об этом и думать нечего!
– Что это значит? Почему?
– Видите ли, сэр, – доверительно стал объяснять мистер Уильям, – это самое я и говорю. Уж поверьте, молодой джентльмен никогда не поведал бы о своих невзгодах нашему брату мужчине. Миссис Уильям заслужила его доверие, но это совсем другое дело. Все они доверяют миссис Уильям, все открывают ей душу. Ни один мужчина у него и полсловечка не выведал бы, сэр, но женщина, сэр, да еще к тому же миссис Уильям!..
– Вы рассуждаете очень здраво, Уильям, и я отдаю должное вашей деликатности, – согласился Редлоу, глядя прямо в кроткое, спокойное лицо Милли. И, прижав палец к губам, потихоньку вложил ей в руку кошелек.
– Ох нет, сэр, ни за что! – воскликнула она, поспешно возвращая кошелек. – Час от часу не легче! Это и вообразить невозможно!
И такая она была степенная, домовитая хозяйка, таким глубоким и прочным было ее душевное спокойствие, что, едва успев возразить ученому, она уже тщательно подбирала случайные листочки, упавшие мимо ее подставленного фартука, пока она подстригала остролист.
Вновь распрямившись, она увидела, что Редлоу все еще смотрит на нее удивленно и с недоумением, и спокойно повторила, поглядывая в то же время, не осталось ли еще где-нибудь на полу незамеченной веточки:
– Ох нет, сэр, ни за что! Он сказал, что уж вам-то никак нельзя про него знать, и помощи он от вас никакой не примет, хоть он и ваш ученик. Я с вас не брала слова молчать, но я полагаюсь на вашу честь, сэр.
– Почему же он так говорит?
– Право, не умею вам сказать, сэр, – отвечала Милли, подумав минуту. – Я ведь не большого ума женщина; я просто хотела, чтоб ему было удобно и уютно, и прибирала у него в комнате. Но я знаю, что он очень бедный и одинокий, и, видно, некому о нем позаботиться. Что это темно как!
В комнате становилось все темнее. Угрюмые тени сгустились за креслом ученого.
– Что еще вам о нем известно?
– У него есть нареченная, и они поженятся, как только ему будет на что содержать семью, – сказала Милли. – По-моему, он для того и учится, чтоб потом было чем заработать кусок хлеба. Я уж давно вижу, что он все силы кладет на учение и во всем себе отказывает. Да что же это, до чего темно!
– И холодно стало, – вставил старик Свиджер, зябко потирая руки. – Что-то дрожь пробирает, и на душе нехорошо. Где сын мой Уильям? Уильям, сынок, подкрути-ка фитиль в лампе да подбрось угля в камин!
И опять зазвучал голос Милли, точно мирная, чуть слышная музыка:
– Вчера под вечер, когда мы с ним поговорили…
Последние слова она сказала совсем про себя.
– …Он задремал и во сне все что-то бормотал про кого-то, кто умер, и про какую-то тяжкую обиду, которую нельзя забыть, но кого это обидело, его или кого другого, не знаю. Только если кто и обидел, так, уж верно, не он.
– Коротко сказать, мистер Редлоу, – подойдя поближе, шепнул ему на ухо Уильям, – даже если миссис Уильям пробудет тут у вас до следующего Нового года, сама она все равно не скажет, сколько добра сделала бедному молодому человеку. Господи, сколько добра! Дома все как всегда, отец мой в тепле и холе, нигде ни соринки не сыщешь, даже за пятьдесят фунтов наличными, и, как ни погляди, миссис Уильям вроде бы всегда тут… а на самом деле миссис Уильям все бегает да бегает взад и вперед, взад и вперед, и хлопочет о нем, будто о родном сыне!
В комнате стало еще темнее, еще холоднее, и мрак и тени все сгущались за креслом.
– А ей и этого мало, сэр. Не дальше как нынче вечером (с тех пор и двух часов не прошло) по дороге домой миссис Уильям видит на улице мальчишку – не мальчишку, а прямо какого-то звереныша, сидит он на чужом крыльце и дрожит от холода. Как поступает миссис Уильям? Подбирает этого ребенка и приводит его к нам, и согревает, и кормит, и уж не отпустит до утра Рождества, когда у нас по обычаю раздают бедным еду и теплое белье. Можно подумать, что он отродясь не грелся у огня и даже не знает, что это такое: сидит у нас в сторожке и смотрит на камин во все глаза, никак не наглядится. По крайней мере он там сидел, – подумав, поправился мистер Уильям, – а теперь, может быть, уже и удрал.
– Дай Бог ей счастья! – громко сказал ученый. – И вам тоже, Филипп! И вам, Уильям. Я должен обдумать, как тут быть. Может быть, я все-таки решу навестить этого студента. Не стану вас больше задерживать. Доброй ночи!
– Покорно вас благодарю, сэр, покорно благодарю! – отозвался старик. – И за Мышку, и за сына моего Уильяма, и за себя. Где сын мой Уильям? Возьми фонарь, Уильям, ты пойдешь первый по этим длинным темным коридорам, как в прошлом году и в позапрошлом, а мы за тобой. Ха-ха, я-то все помню, хоть мне и восемьдесят семь! «Боже, сохрани мне память!» Очень хорошая молитва, мистер Редлоу, ее сочинил ученый джентльмен с острой бородкой и в брыжах – он висит вторым по правую руку над панелями, там, где прежде, пока наши незабвенные десять джентльменов не порешили по-новому со стипендией, была большая трапезная. «Боже, сохрани мне память!» Очень хорошая молитва, сэр, очень благочестивая. Аминь! Аминь!
Они вышли и хоть и придержали осторожно тяжелую дверь, но, когда она затворилась за ними, по всему дому загремело нескончаемое раскатистое эхо. И в комнате стало еще темнее. Редлоу опустился в кресло и вновь погрузился в одинокое раздумье. И тогда ярко-зеленый остролист на стене съежился, поблек – и на пол осыпались увядшие, мертвые ветки.
Мрачные тени сгустились позади него, в том углу, где с самого начала было всего темнее. И постепенно они стали напоминать – или из них возникло, благодаря какому-то сверхъестественному, нематериальному процессу, которого не могли бы уловить человеческий разум и чувства, – некое пугающее подобие его самого.
Безжизненное и холодное, со свинцово-серыми руками и лицом без кровинки – но с теми же чертами, теми же блестящими глазами и сединой в волосах, и даже мрачный наряд – точная тень одежды Редлоу, – таким возникло оно, без движения и без звука обретя устрашающую видимость бытия. Как Редлоу оперся на подлокотник кресла и задумчиво глядел в огонь, так и видение, низко наклонившись над ним, оперлось на спинку его кресла, и ужасное подобие живого лица было точно так же обращено к огню с тем же выражением задумчивости.
Так вот оно, то нечто, что уже прошло однажды по комнате и скрылось! Вот он, страшный спутник одержимого!
Некоторое время видение, казалось, так же не замечало Редлоу, как и Редлоу его. Откуда-то издалека с улицы доносилась музыка, там пели рождественские гимны, и Редлоу, погруженный в раздумье, казалось, прислушивался. И видение, кажется, тоже прислушивалось.
Наконец он заговорил, не шевелясь, не поднимая головы:
– Опять ты здесь!
– Опять здесь! – ответило видение.
– Я вижу тебя в пламени, – сказал одержимый. – Я слышу тебя в звуках музыки, во вздохах ветра, в мертвом безмолвии ночи.
Видение наклонило голову в знак согласия.
– Зачем ты приходишь, зачем преследуешь меня?
– Я прихожу, когда меня зовут, – ответил призрак.
– Нет! Я не звал тебя! – воскликнул ученый.
– Пусть не звал, – сказал дух, – не все ли равно. Я здесь.
До этой минуты отблески пламени играли на двух лицах – если тот ужасный лик можно назвать лицом; оба все еще смотрели в огонь, словно не замечая друг друга. Но вот одержимый внезапно обернулся и в упор посмотрел на привидение. Оно столь же внезапно вышло из-за кресла и в упор посмотрело на Редлоу. Так могли бы смотреть друг на друга живой человек и оживший мертвец, в котором он узнал бы самого себя.
Ужасна эта встреча в глухом, пустынном углу безлюдного старого здания в зимнюю ночь, когда ветер, таинственный путник, со стоном проносится мимо, а куда и откуда – того не ведала ни одна душа с начала времен, и несчетные миллионы звезд сверкают в вечных пространствах, где наша Земля – лишь пылинка, и ее седая древность – младенчество.
– Взгляни на меня! – сказал призрак. – Я тот, кто в юности был жалким бедняком, одиноким и всеми забытым, кто боролся и страдал, и вновь боролся и страдал, пока с великим трудом не добыл знание из недр, где оно было сокрыто, и не вытесал из него ступени, по которым могли подняться мои усталые ноги.
– Этот человек – я, – отозвался ученый.
– Никто не помогал мне, – продолжало видение. – Я не знал ни беззаветной материнской любви, ни мудрых отцовских советов. Когда я был еще ребенком, чужой занял место моего отца и вытеснил меня из сердца моей матери. Мои родители были из тех, кто не слишком утруждают себя заботами и долг свой скоро почитают исполненным; из тех, кто, как птицы – птенцов, рано бросают своих детей на произвол судьбы, и, если дети преуспели в жизни, приписывают себе все заслуги, а если нет – требуют сочувствия.
Видение умолкло; казалось, оно намеренно дразнит Редлоу, бросает ему вызов взглядом, и голосом, и улыбкой.
– Я тот, – продолжало видение, – кто, пробиваясь вверх, обрел друга. Я нашел его, завоевал его сердце, неразрывными узами привязал его к себе. Мы работали вместе, рука об руку. Всю любовь и доверие, которые в ранней юности мне некому было отдать и которых я прежде не умел выразить, я принес ему в дар.
– Не всю, – хрипло возразил Редлоу.
– Это правда, не всю, – согласилось видение. – У меня была сестра.
– Была! – повторил одержимый и опустил голову на руки.
Видение с недоброй улыбкой придвинулось ближе, сложило руки на спинке кресла, оперлось на них подбородком и, заглядывая сверху в лицо Редлоу пронзительным взором, словно источавшим пламя, продолжило:
– Если я и знавал в своей жизни мгновения, согретые теплом домашнего очага, тепло и свет исходили от нее. Какая она была юная и прекрасная, какое это было нежное, любящее сердце! Когда у меня впервые появилась своя жалкая крыша над головой, я взял ее к себе – и мое бедное жилище стало дворцом! Она вошла во мрак моей жизни и озарила ее сиянием. Она и сейчас предо мной!
– Только сейчас я видел ее в пламени камина. Я слышал ее в звуках музыки, во вздохах ветра, в мертвом безмолвии ночи, – отозвался Редлоу.
– Любил ли он ее? – точно эхо откликнулось видение, вторя его задумчивой речи. – Пожалуй, когда-то любил. Да, конечно. Но лучше бы ей любить его меньше – не так скрытно и нежно, не так глубоко; лучше бы не отдавать ему безраздельно все свое сердце!
– Дай мне забыть об этом! – гневно сказал ученый и предостерегающе поднял руку. – Дай мне вычеркнуть все это из памяти!
Призрак, по-прежнему недвижимый, все также пристально глядя на Редлоу холодными, немигающими глазами, продолжал:
– Мечты, подобные ее мечтам, прокрались и в мою жизнь.
– Это правда, – сказал Редлоу.
– Любовь, подобная ее любви, хоть я и не способен был любить так самоотверженно, как она, родилась и в моем сердце, – продолжало видение. – Я был слишком беден тогда, и жребий мой слишком смутен, я не смел какими-либо узами обещания или мольбы связать с собой ту, которую любил. И не добивался этого – слишком сильно ее любил. Но никогда еще я не боролся так отчаянно за то, чтобы возвыситься и преуспеть! Ведь подняться хотя бы на пядь – значило еще немного приблизиться к вершине. И, не щадя себя, я взбирался все выше. В ту пору я работал до поздней ночи, и в минуты передышки, уже под утро – когда сестра, моя нежная подруга, вместе со мной засиживалась перед остывающим очагом, где угасали в золе последние угольки, – какие чудесные картины будущего рисовались мне!
– Только сейчас я видел их в огне пылающего камина, – пробормотал Редлоу. – Они вновь являются мне в звуках музыки, во вздохах ветра, в мертвом безмолвии ночи, в круговороте лет.