Год волка (страница 6)
– Пошли, ещё соберём. – Это старший из детей зовёт всех за хворостом. И все послушно и быстро убегают. Через какое-то время они дружно возвращаются и сваливают возле старика небольшую кучу сухих тальниковых веток.
Взрослые уже закончили сборы, уже увязали груз в нартах, уже собаки встали в упряжки и нетерпеливо взлаивают, хотят быстрее показать свою силу, хотят мчаться навстречу ночи. Начиналось великое кочевье, стойбище полностью переселялось. В этот год было решено встречать тёплые дни на берегу озера, но для этого надо много-много дней провести в пути. Сначала по замёрзшей реке, до самых верховий, потом перебраться через горный перевал и спуститься по другой реке далеко-далеко, к самому устью, потом перейти огромную пойму и почти десять дней идти открытой тундрой на самое начало дня, на то место, где солнце начинает улыбаться новому дню. Потом снова надо подниматься в горы. И вот за ними, за этими горами есть большое и красивое озеро. Своей огромной лагуной озеро соединяется с морем, а значит, там всегда много рыбы, много тюленей, много еды. Там хорошо.
***
Старик просунул руки в рукава и медленно, спокойно ощупал хворост. Он понимает, что дров для костра очень мало. Дети и не могли собрать много, они же дети. И такие дрова…, это просто хворост, он пропыхивает в костре так быстро, оставляет после себя такие мелкие угли, которые быстро остывают и превращаются в холодный пепел. Холодный, никчёмный пепел.
Он снова ощупывает охапку дров, оглаживает её старческой, дряблой ладонью. Старик понимает, что этих дров ему не хватит, чтобы пережить приближающуюся ночь.
Со стороны стойбища доносятся голоса. Кто-то требует трогать, торопит людей, напоминает, что впереди ночь и до её наступления нужно успеть выйти на тропу, чтобы собаки и при свете звёзд не сбились с пути. Нужно успеть. Успеть.
Дёрнулись и заскрипели по морозному снегу первые нарты. – Гой! Гой! Гой-го-го…– закричал погонщик. Старик представил, как погонщик бежит рядом с гружёной нартой и погоняет собак, как покрикивает на них и свистит, помахивает над их головами длинным, тонким шестом, – хореем. Дёрнулась и заскрипела вторая повозка, третья. Собаки взлаивают и напрягают все силы, чтобы начать движение, чтобы взять разбег. – Гой! Гой-го-го…– доносилось уже из-за первого поворота реки. Старик чётко, до мельчайших подробностей представлял, как движется кочевье. Вот первый поворот, потом длинное плёсо реки, которое всегда замерзает ровно, без торосов, по нему собаки наберут хорошую скорость. Задняя упряжка, двигаясь по укатанной тропе, начнёт поджимать передних и начнётся гонка. Потом будет крутой поворот реки влево, там нужно придержать собак, чтобы не опрокинуть нарту на крутом вираже. Дальше снова ровное, длинное плёсо.
Старик подложил в костёр несколько сухих палок. Прислушивался. Прислушивался. Но скрип полозьев по снегу удалился и смолк. Только лёгкий треск обгорающего хвороста, и ни одного лишнего звука, ни одного.
Какое-то отдалённое чувство жалости к себе подступило и стало трудно, почти невозможно дышать. Возникла мысль о том, что было бы хорошо вот именно теперь, прямо теперь и умереть, пока ещё теплится костёр, пока ещё есть хворост. Хорошо бы прямо сейчас…. Но спазм отступил, грудь расправилась и снова дышалось.
Тут же, как только стало легче дышать, как только подумалось, что может ещё и не время умирать, сразу подумалось, что… вдруг сын вернётся. Вдруг вернётся. Подбежит, подхвати его на руки и торопливо, почти бегом, утащит и усадит в нарты, прямо поверх увязанной поклажи. Усадит его, своего отца, ставшего старым, совсем старым и бесполезным для семьи, усадит и погонит собак. Он бы сумел удержаться, он бы не упал. А сын бы бежал сбоку и подгонял собак, подгонял, подгонял, чтобы не отстать от всего кочевья.
И когда бы они догнали других кочевников, все бы удивились, что старик снова здесь, снова вместе с семьёй. Удивились бы и обрадовались. Конечно, обрадовались бы. Наверное, обрадовались бы, ведь он так мало съедает пищи. От него почти нет никакого вреда для семьи, правда, и пользы нет. Совсем нет никакой пользы.
Мэмыл вспомнил, как он оставил на таком же берегу своего отца. Такова правда жизни, таков закон жизни: приходит время, и старики становятся обузой для семьи, обузой для целого рода. И так уж сложилось, что старики сами уходят, всякими способами уходят, кто-то уплывает на маленьком плоту, если это случается летом. Кто-то уходит в тундру, если несут ноги, кто-то, как теперь Мэмыл, остаётся на берегу зимней реки.
У всей семьи, у всего рода в памяти он так и останется сидящим на высоком, заснеженном берегу, и будет сидеть там, на берегу до тех пор, пока его будут помнить. А кто-то будет помниться плывущим на плоту, всё плывёт, плывёт, уносимый течением в безбрежную даль. Кто-то вспоминается уходящим в тундру: шагает, шагает, шагает. Пока его помнят, он всё шагает.
В тот год по плотному весеннему снегу мимо их стойбища прошли две собачьих упряжки. Нарты были тяжело гружёные, собаки едва тащили их. Впереди шёл проводник, но не из местных, он плохо понимал язык юко, а сам и вовсе, разговаривал только на эвенкийском. Сзади нарт устало шагали совсем чужие люди, они были огромного роста, почти на две головы выше Мэмыла, и вдвое шире его в плечах. Он впервые видел таких людей. Они такие были уставшие, что попросились отдохнуть и переночевать. Конечно же, Мэмыл, как глава рода, приютил их, заставил перепуганных женщин накормить гостей и отвести место для отдыха.
Эти странные, большие люди, как выяснилось, занимались сбором камней. Они находили какие-то скалы, специальными молотками откалывали кусок породы и, завернув этот камень в отдельную тряпицу, складывали в специальные ящики. Мэмыл тогда предложил им набрать камней прямо под берегом, там много камней, но они лишь рассмеялись. А смеялись они зря. Мэмыл тогда сразу увидел, что у чужих людей совсем плохие собаки, половина из них больна, а остальные уже давно не ели вволю, были худы и обессилены.
Рано утром чужие уехали дальше, уехали отыскивать и собирать свои камни, но они оставили в стойбище собачью болезнь. Собаки становились какими-то снулыми, вялыми, потом у них просыпалась злость, и они беспричинно набрасывались на своих собратьев и кусали их беспощадно. И те заболевали такой же болезнью, из пасти обильно текла слюна, а глаза затягивала липкая плёнка. Ослабев, они забивались в укромное место и там умирали. Ни дым лечебного костра, ни заговорённая вода не помогали, почти все ездовые собаки стойбища погибли в то лето.
И когда пришло время остывающей воды, когда все стали готовиться кочевать, стало ясно, что кочевье будет трудным, – вместо собак нарту должны будут тащить сами люди.
Вот тогда он, Мэмыл, оставил на берегу своего отца. Тот сам попросил оставить его, когда понял, что будет лишним грузом. Он остался сидеть на берегу замерзающей реки с высоко поднятой головой. Когда последняя нарта уходила со стойбища, он и тогда не повернул своей головы, смотрел лишь на реку, на вечное движение воды, густо подёрнутой стекленеющей шугой. Так и запомнился всем, кто тогда успел его увидеть, сидящим на берегу, с гордо поднятой головой.
***
Ах, время. Безжалостное, неумолимое время.
Мэмыл так прислушивался, так остро прислушивался, что даже стащил с головы шапку. Если бы сейчас к нему уже подкрадывались волки, на своих мягких, чутких лапах, старик бы услышал их. Наверное, услышал бы. Но вокруг стояла тишина. Тишина. Нигде не скрипел снег, никто не возвращался в сторону покинутого стойбища. В глазах уже не было света, видимо пришла ночь. По одной хворостинке старик подкладывал в костёр, только по одной. И даже трудно было назвать это костром, – чуть тепла и совсем немного света.
– Да и нужен ли этот костёр вообще? Нужен ли? Стоит ли хвататься за край уже прожитой жизни, к чему это. Уже получена положенная тебе радость жизни, уже продлён род. К чему стараться удержаться за эту, никому не нужную жизнь, да и жизнь ли это. Это же просто осколки, остатки той, настоящей, оставшейся в прошлом жизни.
***
Уже несколько ночей собаки не давали заснуть, они чувствовали, как вокруг стойбища бродили волки и по всей ночи лаяли. Людям приходилось выходить и разводить костры, поддерживать огонь до самого рассвета. А сегодня стояла тишина. Старик знал, что волки не ушли, они никогда не уходят сразу за кочевьем. Они тщательно обследуют территорию покинутого стойбища, и сегодня ночью они будут здесь. Они обязательно придут.
Несколько раз за свою жизнь старику приходилось жить в год волка. Это были трудные годы. Именно в эти годы волков становится удивительно много. В эти годы они убивают всех зайцев, всех оленей, и охотники почти всегда возвращаются с охоты без добычи. Даже леммингов, – тундровых мышей, волки вылавливают и съедают. Для людей это тяжёлые годы, трудные и голодные.
Вот и этот год, тоже оказался годом волка. По рассказам молодых охотников в округе ни осталось никакой живности, только волки, волки, волки. Они так голодны. Так голодны. Они обязательно придут, обязательно придут. Старик волков не боится, он знает, как быстро они убивают, как быстро разделываются со своей добычей. Хорошо, что быстро. Хорошо.
Дело было в Булдырино
Было это где-то в пятьдесят пятом, или пятьдесят шестом году. Да, батя сразу после войны домой пришел, значит, Кольке в пятьдесят шестом уже десять лет исполнилось. Или девять. Бабка в тот год померла, и Колька сильно переживал, забирался на сарай и там ревел. Всласть ревел. Ему казалось, что только бабушка его и любила по настоящему-то, жалела всегда, хоть по поводу, хоть просто так, без повода. Гладила его по голове сухой, костлявой ладошкой и приговаривала:
– Сиротинушка ты, сироти-инушка…
Жалостливо так говорила, слезливо даже, и все гладила и гладила Кольку по непослушным, растопыренным в разные стороны волосам. Колька не перечил бабке, хотя в душе был с ней не согласен: коль у человека и мать есть, и отец, хоть и покалеченный, значит, не может быть этот человек сиротинушкой. Но больно уж жалостливо бабка выводила свое «сироти-и-инушка-а», что Колька молчал и соглашался.
С сарая, где Колька любил прятаться от родителей, открывался прекрасный вид за деревню, поскотина, с жалким деревенским стадом, покоть к реке, затянутая курчавыми тальниками, сама река, чуть просвечивающая бледными плесами. Дальше, уже на другом берегу, стеной, словно щетиной, торчал бор, по названию Телешинский. Говорят, в ранешные времена земли эти, вместе с деревнями, принадлежали барину по фамилии Телешин, вот он и посадил на том берегу сосенки. Не сам конечно, будет он с лопатой бегать, просто денег дал, а люди, всем миром и садили. Теперь бор, крепкий, красивый, грибы там завелись, ягоды разные. И Телешина, барина того, там, в молодом бору и расстреляли. За бором покосные луга, но их с сарая уже не видно, просто Колька знает, что луга там, он с пацанами уже года три, или четыре помогает колхозникам на покосе.
Мать Кольку не жалела, да и некогда ей было заниматься этими нежностями, не до того. Чуть свет, – на ферму. Обратно уж потемну. На отца-то времени не хватало, а тут еще Колька, – обойдется. Отец очень сердился на нее, особенно, когда был выпивши:
– Не понимашь! Стерва! Инвалид войны перед тобой! Награды за просто так не давали! Понимашь!?
Колька забивался в дальний угол на печке и делал вид, что он спит. Но никого не интересовало, спит ли он на самом деле, или его вообще там нет. Про него просто забывали в такие минуты.
Отец, и, правда, был весь избитый, израненный, руки не было, и не сгибалось одно колено. И награды были. Немного, но были, медали, одна «За отвагу», другая «За взятие города Прага». Колька пытался найти этот город на школьном глобусе, но не нашел, больно уж затерт был школьный шарик и названия городов почти не читались.
Отец нервно вышагивал от печки до стола, притопывая негнущейся ногой, и грязно обзывал мать. Она будто и не слышала его ругань, тянула к нему руки, пыталась поймать его и остановить.
– Прошенька, Прошенька… Колхоз ведь, как же я брошу.