Единое ничто (страница 3)
Мы придерживаемся иной точки зрения. Она заключается в том, что изменения, которые происходят в человеке, относятся в первую очередь к области его сознания. Да, мы видим эти изменения в социуме на уровне общественного сознания, но их природа не только социальная. Проблема нашей позиции заключается в том, что индивидуальное сознание до сих пор для науки является вещью весьма эфемерной. У него нет никакого известного науке материального фундамента. Общественное сознание изучают социологи. А что с индивидуальным? Психология до сих пор не стала строгой наукой. Можно было бы ошибочно утверждать, как некоторые пытаются, что сознание – это мозг, но мозг есть биологический объект и, несмотря на многочисленные прорывы в области нейробиологии, так и не удалось установить, какие именно волны, отделы или процессы мозга гарантированно отвечают за сознание.
В то же время мы видим, что изменения в обществе не мгновенно приводят к изменению сознания людей. А точнее, всегда есть те, кто не принимает общественную позицию, даже если все вокруг стремятся их к этому склонить. Для нас здесь принципиально именно то, что такая способность обладать инертностью по отношению к общественному сознанию может означать, что общество хоть и влияет на человека как среда его обитания, но существует независимый субстрат и для внутренних установок самого человека. Иными словами, социальное бытие не всецело определяет сознание. И определённая автономность индивидуального сознания по отношению к общественному вскрывает необходимость исследования природы такого субстрата индивидуального сознания.
Природа человеческого сознания была и остаётся темой всех наших исследований, но мы не случайно начали эту книгу с рассуждения о современном человеке. Нам представляется, что нет никакой возможности всесторонне описать феномен современного человека, опираясь только на категорию общественного сознания, массовой информации, общего знания и т. д. Становясь разумным лишь в социальной среде, человек затем, как мы считаем, приобретает независимость. И внешняя сторона этой независимости оказывается отчасти представлена в доступной ему форме мышления, форме обращения со знаковой реальностью.
В этой книге мы отстаиваем представления о том, что сознание эволюционирует как самостоятельный феномен. И хотя оно само для нас является сосредоточением всех остальных феноменов, так как через него воспринимается всё остальное, мы можем постараться абстрагироваться от всего внешнего в сознании и выделить этапы его становления, основываясь на тех формах мышления, которые доступны людям разных эпох. В этом смысле представляется, что более ранняя и примитивная форма мышления отличается от более развитой как минимум своей сложностью. Эту сложность, по нашему мнению, можно вполне обоснованно связать не столько с переходом от образного мышления, доступного животному, к абстрактному мышлению человека, сколько с усложнением логических схем такого мышления.
Уже упомянутый Сократ, который, по сложившемуся мнению, совершил то, что называется «сократический поворот», показал, что человек не менее интересный объект для изучения, чем природа или космос. Как известно, досократиков интересовали прежде всего вопросы о том, что такое мир, почему он един, из чего состоит, как соотносятся Единое и многое, покой и движение, и тому подобные проблемы онтологии. Сократ обратил свой взор на человека, открывая сразу множество важных новых тем, среди которых и этика, и, конечно, эпистемология, то есть рассуждение о познавательных способностях и ограничениях для человека. Ученик Сократа Платон под действием этого учения предлагает метафору: мы находимся в пещере, в которой видим не сами вещи, а только тени вещей, падающие на стены. Таково классическое или содержательное представление о том, что изменил Сократ в нашем мышлении.
Для нас, однако, принципиально важно вовсе не то, какие новые содержательные темы открыл Сократ, но то, какую фундаментальную логическую структуру имеют эти темы. Иными словами, нам интересно, чем эти темы принципиально сложнее, чем темы досократиков, размышляющих в основном о природе вещей, не касаясь самого человека. Ставя вопрос именно так, мы можем постараться выявить структуру мышления об онтологии и отличить её от структуры мышления об этике или о теории познания, замечая, что каждая такая структура может быть представлена как схема суждения, типичного для такой формы мышления.
Скажем, что типичное суждение об онтологии может выглядеть так: «Что-то существует», имея в виду, что существует Вселенная, или Бог, или наш мир и т. п. Другое подобное суждение звучало бы так: «Всё состоит из воды» (Фалес) или «Всё состоит из атомов» (Демокрит) и т. п. Структура всех этих суждений с точки зрения формы совершенно одинакова и имеет вид: «А есть В». Досократиков интересовало, какое именно В поставить в суждение «всё есть В». То ли это огонь, то ли апейрон, то ли что-то ещё. Важно отметить, что и по сей день онтология занимается примерно тем же вопросом. И Дэвид Чалмерс и Давид Дубровский спрашивают, чтó вместо В следует подставить в суждение «сознание есть В». И этот вопрос, конечно, не может устареть, хотя и является столь простым по своей структуре.
Сократ, однако, придумывает другой вопрос. Благодаря софистам он сталкивается с ситуацией, когда имеет место более сложная структура мысли: «А есть В» и одновременно «А не есть В». Например, «Ахиллес догонит черепаху» (в реальной жизни) и «Ахиллес не догонит черепаху» (в апории Зенона). Иными словами, Сократ сталкивается с тем, что мы называем, например, противоречием или даже диалектикой. Одновременно истинно и что-то одно, и его противоположность. Но, как ни странно, для нас здесь важен вовсе не диалектический характер такой задачи, то есть не то, что имеют место тезис и антитезис, из которых должен произойти синтез. Нам, как раз наоборот, важно не разрешение парадокса, а простое сложение тезиса и антитезиса в некий сверхтезис: «А есть и В, и не-В». Или в каком-то ином виде сложения.
Типичный этический или эпистемологический вопрос, возникающий из этого, тогда будет таким: «Каково А, если А есть и В, и не-В?» Каков мир, если он и конечен, и бесконечен? Каков атом, если он и делим, и неделим? Каков поступок, если он и добр, и недобр? Но как отвечать на такие вопросы? Верно ли мы вообще их ставим? А кто такие мы? И что мы вообще можем? И здесь естественным образом из самой логики суждения возникает тема ограничений человеческого познания. Это принципиально важный момент, на который мы хотели бы обратить внимание. Вопросы «Что такое человек?», «Что может человек?», «Что должен человек?» возникают не как развитие какой-либо из философских тем или проблем, но как содержание, наполняющее логическую конструкцию суждения «А есть и В, и не-В».
Вместо онтологического вопроса про объект «Каково В?» возникает вопрос про субъект отношений. Действительно, если В столь «игриво», то на первое место выходит вопрос про А.То есть про то, как мы что-либо видим, знаем и умеем. Теперь, спрашивая «Что есть А?», мы не только по-прежнему ищем В, но и пытаемся понять, что в этом А своего, а что мы в него вложили. Что есть тень вещей, а что – сами вещи. Вдруг, говоря «А есть и В, и не-В», мы просто ложно используем понятие А? Иными словами, вопрос про самих себя, про своё «я» и его границы возникает как логическая схема формы мышления.
Сократа упрекали в том, что он «развращает молодёжь» своей философией. И, конечно, расширение способа границ мышления не может представляться никак иначе. Слово «развращение» наилучшим образом передаёт то, как должно выглядеть более широкое мышление с точки зрения тех, кто всё ещё мыслит узко. Более широкое мышление, чем своё собственное, должно пугать непредсказуемостью и своим потенциалом разрушения устоявшихся порядков. Только ребёнок и открытый миру философствующий человек имеет свойство радоваться, обнаружив новый, до сих пор незнакомый ход мысли.
На первом этапе диалогов с оппонентами Сократ использовал метод иронии, приводя своего собеседника в тупик так, что тот начинал противоречить сам себе. Это сбивало собеседника с толку, и он готов был вместе с Сократом постигать истинное (по Сократу) положение дел. Далее Сократ как бы подталкивал собеседника к решению проблемы. Второй метод был назван майевтикой.
В одном из диалогов, под названием «Алкивиад I», Платон описывает беседу Сократа с Алкивиадом. Последний утверждает, что является специалистом в том, что такое справедливость и несправедливость. Сократ убеждает его, что одной уверенности недостаточно, чтобы что-то знать. Он показывает собеседнику, что тот нуждается в учении, подводя Алкивиада ко многим противоречиям. Алкивиад всякий раз вынужден соглашаться с Сократом, и диалог продолжается.
Алкивиад. Сократ, ты надо мной насмехаешься!
Сократ. Нет, клянусь твоим и моим богом дружбы! И менее всего я хотел бы нарушить такую клятву. Но если ты знаешь такого учителя, скажи мне, кто он?
Алкивиад. А что, если я не знаю? Почему ты не веришь, что я иным путём мог узнать, что такое справедливость и несправедливость?
Сократ. Конечно, мог, если открыл это сам.
Алкивиад. А ты полагаешь, что на это я не способен?
Сократ. Нет, наоборот, если только ты будешь искать.
Алкивиад. Значит, ты думаешь, что я не мог бы искать?
Сократ. Разумеется, мог бы, если бы считал, что чего-то не знаешь.
Алкивиад. И ты полагаешь, что со мной этого никогда не бывало?
Сократ. Ты хорошо сказал. Можешь ли ты назвать мне то время, когда ты считал, что не знаешь, что такое справедливость и несправедливость? Например, в прошлом году ты считал, что не знаешь этого, и искал? Или ты считал, что уже это знаешь? Отвечай правду, чтобы беседа наша не была бесплодной.
Алкивиад. Я считал, что уже это знаю.
Сократ. А в позапрошлом году или четыре-пять лет тому назад ты так не считал?
Алкивиад. Нет, считал[7].
Сократ убеждает Алкивиада, что тот не является пока экспертом по справедливости просто потому, что никогда не думал о справедливости критически. Для Алкивиада такая мысль оказывается сама по себе совершенно нова. Он подавлен идеей, что не знает что-то именно потому, что никогда не знал, что этого не знает. В какой-то момент диалог приходит к своей высшей точке, когда оппонент уже полностью во власти Сократа.
Сократ. Что ж, можешь ли ты назвать что-либо более важное, чем справедливое, прекрасное, благое и полезное?
Алкивиад. Разумеется, нет.
Сократ. А ведь ты утверждаешь, что колеблешься именно в этом?
Алкивиад. Да.
Сократ. Но если ты колеблешься, то не ясно ли из сказанного раньше, что ты не только не ведаешь самого важного, но вдобавок, не ведая этого, воображаешь, будто ты это знаешь?
Алкивиад. Возможно.
Сократ. Бедный Алкивиад! Как жалко твоё положение![8]
Мы должны поставить диагноз тому «гипнотическому волшебству», которое применил Сократ на Алкивиаде, пленив его разум. Но прежде, чем сделать это, мы вынуждены весьма решительно заявить, что Сократ не психолог. Его метод, конечно, может быть использован и сегодня, с терапевтическими целями, когда помогают «больному» самому найти выход из его затруднения. Но не стоит воспринимать это так, когда речь идёт о людях времён Сократа. Почти магическое действие, которое оказывали речи древнегреческого мудреца на собеседников, не имело никакого отношения к психологии.
Такой эффект возникал из-за того, что Сократ обрушивал на собеседника совершенно новый для последнего тип мышления. В этом свете оппонент начинал видеть привычные вещи совершенно по-новому. Они становились для него пугающе незнакомыми, как будто человек смотрел в зеркало и видел там кого-то другого. Алкивиад считал себя знатоком справедливости, но беседа с Сократом заставила его принять ход мысли: «Я ничего не знаю о справедливости, так как я думал, что знаю о ней всё». Для современника Сократа по эффекту это было равносильно, как говорят, разорвавшейся рядом бомбе.