Община Святого Георгия (страница 2)

Страница 2

Саша Белозерский действительно не понимал, что его могут не любить. У него в голове не уложилось бы, скажи ему кто, что иные товарищи по службе, однокорытники, знакомые и совершенно незнакомые с ним люди могут хотя бы и никак к нему не относиться, не ставя его в известность о факте их губительного для него равнодушия. Или того хуже – он может быть неприятен. Просто так, ни за что! Или именно за то, что он так вызывающе молод, отвратительно красив, весьма умён, а что ещё гаже – невероятно щедро одарён! За то, что он по рождению богат. И за то ещё, что принимает любовь к себе как должное. Как лёгкие – воздух, как органы – кровь, как принимает ласку котёнок – с полнейшим неосознанным, но изначально торжествующим правом.

Однажды ночью в дымину пьяный Белозерский, выйдя из заведения, подобрал помёт котят, тыкавшихся в гряду уже задубевших молочных желёз трупика матери-кошки. Любовно запрятал отчаянно пищащих несмышлёнышей под лацкан дорогого сюртука, свистнул Авдея и, протянув ему двугривенный, попросил поступить с коченеющим трупиком по-божески. Авдей пророкотал:

– Вы их куда?!

– Так к себе, на кухню! И папеньке на заводах не лишние! Только выкормлю, пока молочные. А там уж пристрою, не изволь беспокоиться! Кому их мамка мешала?! – прижав котят, Белозерский, шмыгнув носом, перекрестился.

Цепкий Авдей приметил, что на ресницах барчука сверкнула слеза. Пусть хмельная, но человеческая! Не пьяная, грязная, скотская. Добрая, чистая, людская.

Решительным жестом отвергнув плату, Авдей буркнул:

– Всё устрою в лучшем виде, барин!

Авдей редко кого именовал барином. Он в принципе был неразговорчив, так что на него мало кто из господ имел возможность обижаться. Но с тех пор Авдей уважительно определил для себя Сашку Белозерского настоящим русским барином, просто пока молодым чертякой, чья бесовщина не опасна для тварного мира, а посему отныне Авдей ему не угроза, а оберег.

Поутру после того случая под заведением всё по обыкновению сверкало прибранностью, ибо опрятный вид – свидетельство благочестия. Омрачило ту неделю разве что таинственное исчезновение залётного скоробогатого господинчика, бывшего в Петербурге по вопросам снабжения армии не то просроченной тушёнкой, не то некондиционной корпией, и почтившего присутствием бордель несколько раз кряду. Из заведения вышел – свидетельства были. Из гостиницы выезд положенным образом не оформил, да и вещи остались в номере. К хозяйке полиция приходила. Но она ничего не показала, да и не могла показать. В публичных домах не принято интересоваться делами господ. Разве отметила, что с девочками был жесток, но не фатально, в пределах допустимого по обоюдному согласию, смазанному щедрым пожертвованием сверх таксы за Клёпин фингал под глазом. Разошёлся во страстях, с кем не бывает. Господинчика поискали-поискали, да и списали как скрывшегося по экономическим соображениям. Таким, что любому понятны: аванс на поставки голубчик получил, а никакой тушёнки и корпии в армию так и не поставил. Кто бы не сбежал? Война на всём кресты ставит. Транссиб недостроен, какие там мелкооптовые поставки! Война империю разорила. Сгорел сарай, гори и хата!

Глава II

Александр Николаевич Белозерский с шиком вылетел на середину палаты. Пока он бежал по аллее, пока нёсся по коридору, вся его меланхолия вдруг исчезла, испарилась, как высыхает мостовая после недолгого дождичка в солнечный день. Он вновь окрылился, ему хотелось свершений, благоденствия, и немедленно осчастливить хоть кого-нибудь, ибо зачем мы ещё в этом мире?! «Не жизнь, а масленица, только вот человеческого чего-то не хватает!» – думалось молодому ординатору. Ибо только великие свершения он полагал человеческими. Всё остальное, всю эту подлую буржуазность, русскую косность, эдакую слюнявую распущенность и прочую обывательщину он считал попросту какой-то слякотью!

И пока он мысленно громил экзистенциальную пустыню обыденности, в коей погрязли буквально все слои населения богоспасаемой Российской империи, ему и в голову не приходило, что один его сюртук цвета маренго, сшитый на заказ модным лондонским домом, стоил как два хороших коня, на которых перед людьми показаться не стыдно. Или как шесть отменных дойных коров. Или порядка одиннадцати средних зарплат квалифицированного рабочего. Но Саша не считал деньги мерилом счастья или же несчастья, и уж тем более славы или же её отсутствия. Он их попросту не считал, и всё тут! В отличие от его товарища по ординатуре, Дмитрия Петровича Концевича, считавшего каждую копейку (куда там рубль!) и точно ведавшего, сколько сегодня стоит фунт мяса, фунт томатов и фунт судака. И когда ему изредка хотелось побаловать себя виноградом кишмиш, он вспоминал, что пить ему тогда пустой чай без сахарного песка второго сорта и не мечтать о кусковом отборном рафинаде.

Саша Белозерский крайне удивился, если бы узнал о таковом быте Мити Концевича, и непременно натащил бы ему и кишмиша, и рафинаду, и масла сливочного, и яиц отборных, и абрикосов в шоколаде, и мармеладу царского, и конфет «Утиные носы», и пастилы с компотом, и шоколаду «Зоология рыб», «Бабочки», «Ваниль», и удоборастворимого какао… Всего того, что в неисчислимом изобилии представлено в оптовом прейскуранте «Товарищества Белозерского сыновей», поставщиков Двора Его Императорского Величества. И не только. Не было ни одного дома – от роскошного особняка до простецкой избы, – в котором бы не были знакомы с продукцией кондитерского концерна, владельцем которого являлся батюшка Александра Николаевича Белозерского, Николай Александрович Белозерский.

Но Митя Концевич никогда бы не унизился до того, чтобы жаловаться на свои затруднения. А Сашка Белозерский никогда бы не подумал, что кто-то хоть в чём-то испытывает нужду. Ибо объективный мир, как общеизвестно, не существует вне субъективного восприятия. И посему мир Александра Николаевича был населён исключительно сытыми и нарядными людьми, несмотря на то что он не был слеп и был отнюдь не глуп. И ещё во время учёбы столкнулся с массой человеческих страданий. Просто он был молод, красив, богат и в совершенной степени – в данный конкретный момент, – счастлив. В таковой же степени, в которой вчера был несчастлив. И жаждал чем-то воистину человеческим осчастливить всех. Или хотя бы какого-нибудь одного человека, нуждающегося в его человечности.

Чуть не пролетев на щегольских балморалах (стоимостью всего-то в месячное жалование учителя гимназии) мимо койки, у которой толпился профессорский консилиум, Александр Николаевич лихо притормозил, изящно всем поклонившись:

– Прошу прощения, глубокоуважаемый Алексей Фёдорович и уважаемые коллеги!

Профессор Хохлов не удостоил его даже взглядом. Этого было достаточно, чтобы в мгновение ока из океана счастья молодой ординатор рухнул в бездну отчаяния. Впрочем, на достижение небес Луны, обители соблюдающих долг – в концепции Рая «Божественной комедии», – хватило такого же временного промежутка. В организме Саши Белозерского плескалось такое количество внутренних секреций, творящих иллюзию всесилия и поступающих в ток крови в момент выброса совсем иных секретов вовне, что он одномоментно ощущал себя и могучим кондором, и крохотной колибри. Говорят, такой же эффект оказывает опий, но в мире довольно разрешённых отрав. Те же девки. И для здоровья полезней.

На измятом белье метался безногий пациент, коих во множестве поставила «война машин», пресловутая война нового типа, о неучастии в которой так горевал Александр Николаевич. Несчастный калека был в испарине. Изменённое состояние сознания, балансируя на тонкой грани, отделяющей реальность от бреда, свалилось в галлюцинацию. Шипела и рвалась шимоза, свистела шрапнель, и, вцепившись в ворот ординатора Концевича, мученик яростно выплёвывал ему в лицо:

– Ротный! Уводи людей за фанзы!

Сестра милосердия Ася, добрый, хотя и несколько бестолковый ангел университетской клиники, пыталась обработать окровавленные культи. С соседних коек с опасливым любопытством, но в большей мере с неизбывным состраданием, свойственным простому русскому мужику, на него поглядывали товарищи по несчастью. Несчастью в той или иной мере меньшему или же несоизмеримо большему. Лишь сострадание было константой в плотном смраде многокоечной палаты, которую только и могли себе позволить те, кто является солью земли русской: солдаты. Вчера ещё бывшие крестьянами или рабочими, а теперь ставшие инвалидами. И различала их только степень и глубина инвалидизации.

Юные студенты медицинского факультета, так любящие бравировать детскими потугами на цинизм в разных «лигах любви», «свободных кружках» и «союзах», сейчас были бледны, как институтки, застигнутые за непотребным. Это были славные третьекурсники, ещё не сдавшие полулекарский экзамен, впервые вышедшие из академических садов в клиническую степь. Их буквально парализовало.

И только профессор, великолепный Алексей Фёдорович Хохлов, сохранял спокойствие.

– Перед нами, коллеги, классическая фантомная боль, впервые описанная…

Он строго оглядел студентов. Они не могли произнести ни слова. Вряд ли от незнания, ибо в университетскую клинику шли лучшие. А ни одна светлая голова, ежели она действительно светлая, не манкирует академическим чтением и старой доброй зубрёжкой теории. Студенты онемели от ужаса столкновения с действительностью практики. Желая всего лишь разбавить стоны, наполнить это чудовищное соло боли словесной оркестровкой, Белозерский выкрикнул слишком весело и легкомысленно для того, кто действительно весел и легкомыслен:

– …в тысячу пятьсот пятьдесят втором году отцом военной медицины Амбруазом Паре!

После чего Александр Белозерский достал из кармана медицинский несессер, свою собственность и любимую небесполезную игрушку. Хохлов нахмурился. И его выкрику. И тому, что его любимчик собирался сделать. Нахмурился, но не окоротил.

– Вот! Надо знать! – строго заметил он окаменевшим студентам.

Концевич наклонился к Асе и прошептал:

– Наша выскочка и здесь поспел! Студентов спрашивали, не его.

Ася хотела было ответить что-то в меру едкое (что не было её сильной стороной) и дозированно строгое (в чём она тоже не блистала) или хотя бы соответствующее (и в этом она была не слишком хороша в подобных контекстах), но не нашлась, и посему просто промолчала. К тому же её со страдальческим рыком оттолкнул несчастный пациент, вернувшийся из окопов в мирное время:

– Изверги! Мочи нет! Да сделайте что-нибудь! Хоть пристрелите!

Ася – тонкая до прозрачности – отлетела в сторону. Концевич бросился ей на помощь. Белозерский, ловко собравший шприц и наполнивший его морфием, уже вводил благостный яд пациенту под неодобрительным взглядом Хохлова. Чтобы хоть как-то отшутиться, потому как серьёзного профессорского неодобрения Саша не в силах был вынести, он снова слишком весело и легкомысленно воскликнул:

– Да будет вам известно, Белозерские – известные филантропы! Купечество угощает!

– Не может без помпы! – буркнул Асе Концевич.

– Благодарю вас! – холодно изрекла сестра милосердия и бросилась к пациенту, который затихал на игле, получив благость мощнейшего обезболивания.

– Увы, господа! – обратился Алексей Фёдорович к студентам, оживавшим по мере того, как буря страдания утихала, сменяясь рябью наркотического сна. – Болевой синдром при фантомных болях зачастую ничем не купируется. И приводит к самоповреждениям, кои мы наблюдаем, – он кивнул на изрезанные ножом культи, – и к алкоголизму. У нижних чинов. У чинов верхних – к опиомании и морфинизму!

И Алексей Фёдорович свирепо глянул на ординатора.

Пожав плечами, Александр Николаевич обратился к студентам. Как ординатору ему было позволено читать им нотации, давая разъяснения и без того очевидные:

– «Казёнка» и хлебное вино дешевле алкалоидов Papaver somniferum[1].

– И на какие шиши нищий безногий инвалид будет приобретать зелье, к которому вы его так любезно собираетесь приохотить по безмерной доброте, Александр Николаевич?!

Профессор злобно уставился на одного из лучших своих учеников, выставив указующий перст в направлении крепко забывшегося пациента. В ответ Саша безвинно заморгал. Хохлов, махнув рукой, прошипел:

– Мальчишка!

И решительно двинулся к следующей койке, окликнув Концевича:

– Дмитрий Петрович!

[1] Мак снотворный (лат.).