БАСАД (страница 2)
К слову, был такой Тед Стрелецкий – аспирант кафедры математики Стэнфордского университета, которого всячески притеснял и третировал научный руководитель. Тед терпел, терпел, но на девятнадцатом году… простите, я обязан подчеркнуть, на 19-ом году тщетных попыток получить добро на защиту диссертации его терпение лопнуло. Тед взял слесарный молоток и убил своего профессора. Затем пошел, сдался полиции и на допросе заявил, что его поступок правомерен, так как не является превышением пределов допустимой самообороны.
Эти сведения можно почерпнуть из краткой статьи в Википедии, однако, если копнуть глубже, проступает еще более рельефная картина: восемь лет Тед Стрелецкий планировал свое возмездие. “Суть была в том, чтобы добиться общественного резонанса, – пояснил он. – Я рассматривал и иные альтернативы. Взвешивал обращение к выпускникам и студентам. Обдумывал возможности вандализма или огласки в СМИ”. Последний вариант он отклонил как непрактичный. “Телевидение и средства массовой информации не интересуются проблемами аспирантов, зато охотно освещают убийства”.
В определенной логике Теду не откажешь, в последовательности – тоже. В ходе суда он вежливо и терпеливо продолжал настаивать на том, что его поступок логичен, морально оправдан и является актом гражданского протеста против отношения факультета к аспирантам. Вопреки советам адвокатов Тед отклонил формулировку “невиновен по причине безумия” и заявил, что он объективно невиновен. Без всяких “но” и “по причине”.
В итоге присяжные все же сочли его не вполне вменяемым и признали виновным в непредумышленном убийстве. Теда упекли на семь лет. Во время заключения ему было трижды предложено досрочное освобождение, но он раз за разом принципиально отказывался из-за сопутствующего запрета появляться на территории Стэнфордского кампуса. “Я чувствую сожаление, но не угрызения совести, – сказал он. – Сожалея, вы признаете трагические последствия, но если снова придется делать выбор, поступите точно так же”.
Освободившись, как и намеревался, и с тем же вежливым и невозмутимым спокойствием, Тед продолжил борьбу против деспотизма в академической среде. История вновь получила огласку, но Стэнфордский университет отказался от участия в публичных дебатах, надеясь, что шумиха утихнет сама собой и акция протеста сойдет на нет.
Итак, мы говорили об исключительной важности выбора научного руководителя. Аспирантуру хотелось бы завершить успешной и своевременной защитой, а не проламыванием черепов подручными инструментами. Почти полгода я посвятил рассмотрению разных альтернатив и в результате остановился на профессоре Басаде. Но прежде чем принять окончательное решение, целое лето проработал у него на добровольных началах, чтобы присмотреться ко всему изнутри.
В этот период мы ладили как нельзя лучше, и у меня сформировались следующие соображения: во-первых, Шмуэль вечно пребывает в состоянии благостной полуспячки и, вероятно, не станет предъявлять заоблачные требования или стоять у меня над душой и следить за каждым шагом. Во-вторых, профессор Басад, как правило, появляется на факультете всего четыре дня в неделю, а в четверг1 работает из дома. И в-третьих, он ревностно соблюдает все официальные и неофициальные религиозные праздники и тоже остается дома. А у евреев этих праздников, полупраздников и прочих особых дней – тьма тьмущая.
Кроме того, профессор Басад считается ведущим экспертом нашего института в компьютерном моделировании – есть такой раздел прикладной математики, который, очень кстати, является и моей основной специализацией. Так сложилось, что мы временно вынуждены заниматься наночастицами, но вскоре мое прозябание в лаборатории закончится, я вернусь в зону комфорта и смогу целиком погрузиться в любимое дело.
А пока я с головой в нанотехнологиях, в которых почти ничего не смыслю. Шмуэль, как постепенно выясняется, тоже. И если со знаниями у нас туговато, то с аппаратурой для подобных исследований дела обстоят еще хуже. Мой основной прибор – кухонная микроволновка. Так что рассчитывать нам особо не на что. Кроме, конечно, той самой Божьей помощи – единственное, в чем наша лаборатория не испытывает недостатка.
Во всем остальном мы предельно ограничены. Для любого самого мелкого шага нужно оборудование, нужны эти чертовы наночастицы, которые, пусть и маленькие, стоят ошеломительно дорого. А с финансированием в науке, за редкими исключениями, катастрофически плохо.
Как только я разберусь, что к чему, мне доверят святая святых – доступ к бюджету лаборатории. И на эти крохи можно будет заказать пару миллилитров раствора наночастиц. Но пока меня еще не пускают играть с большими ребятами, и я упражняюсь в песочнице. Мне отдают использованные в других опытах образцы из контейнера с надписью “Химический мусор”, и с ними, молитвами профессора Басада и ниспосланным ему Божественным вспомоществованием, я пытаюсь воплощать наши наполеоновские замыслы.
На днях всучили очередную баночку, хранимую уже года два, потому что эти наночастицы надо утилизировать особым образом, а руки до этого не доходят. Наночастицы токсичны и, по видимости, являются канцерогенами. Но толком никто ничего не знает, так как они только-только стали популярны и пока малоизучены. Так вот, эта баночка, как и многие предыдущие, сопровождалась историей, описывающей злоключения ее содержимого. В ходе прежних экспериментов наночастицы разлились на пол, были собраны и закупорены вместе с пылью и мусором. Пыли и мусора в этой мутной неоднородной смеси вполне могло быть гораздо больше, чем самих частиц. Плюс с тех пор все кисло вне холодильника. Но тут появился я, и настал звездный час этого неведомого вещества.
Как источник облучения используется старая микроволновка, в верхней стенке которой я просверлил дырку для оптического термозонда. Настройки моего супер-излучателя более или менее ограничиваются функцией “вкл/выкл”. Измерить интенсивность электромагнитного поля внутри микроволновки мне нечем, а оно крайне неоднородно – стоит чуть сдвинуть пробирки с образцами, и результаты кардинально меняются. Вероятно, именно из-за этой неконсистентности, вопреки всем стараниям, пока ничего не клеится. Но, принимая во внимание мой более чем скромный опыт, качество и объем выборки недостаточны для однозначных заключений.
Так что без Божьей помощи нам никак. Остается надеяться, что помощь Всевышнего компенсирует отсутствие аппаратуры, и главное – наше вопиющее дилетантство.2
Дружба, музыка и воровство
Вы еще тут? Прекрасно. Поехали!
Моего первого друга в Израиле звали Артем Резник. Впоследствии мы вместе учились в школе и тусовались в одной компании. Его отчим был алкоголиком, время от времени лупившим свою жену и вступавшегося за мать Артема. С годами Тема подрос, окреп и стал отправлять отчима протрезвляться в реанимацию.
А когда нам было по двенадцать лет, он убегал из дома, и я получал возможность, во-первых, участвовать в его приключениях, а во-вторых, со свойственным мне уже тогда нарциссизмом, наслаждаться тем, что помогаю другу в беде. Помощь товарищу – это святое. В те годы я зачитывался Ремарком, идеализировал концепцию дружбы и имел преувеличенное представление о собственной роли в жизни тогдашних приятелей.
Из наших совместных похождений больше всего мне нравилось воровать. Никакой насущной потребности в воровстве я не испытывал – рос в благополучной семье, родители (зачастую чрезмерно) обо мне заботились, и я не ведал ни в чем нужды. А дружба с Резником вносила разнообразие в эту удручающе идиллическую картину.
Воровали мы изобретательно и с душой. Я любил планировать и осуществлять, а финансовая сторона меня не интересовала. Сбывал наши трофеи Артем, и он же отдавал мне часть выручки. Своей доли мне хватало с лихвой, а ему эти деньги были по-настоящему нужны.
В воровстве идеально сочетались риск, азарт, и главное – вызов благопристойному и скучному миру взрослых. Одной из наиболее удачных схем была следующая: мы выбирали дорогой, скажем, спортивный, магазин. Сетевой, не маленькую лавку. Кодекс Робин Гуда – грабить богатых можно и даже нужно. Заходили порознь. Первый присматривался, например, к теннисным ракеткам. Снимал чехлы, разглядывал. Потом, будто в рассеянности, менял чехол дорогой ракетки на чехол одной из самых дешевых и наиболее покупаемых. Штрихкоды и ценники в этой стране непуганых идиотов почему-то клеились исключительно на чехлы.
Дальше – раз плюнуть. Второй брал ракетку с подмененным чехлом, нес в кассу и чинно покупал дорогущий товар по дешевке. Схема работала идеально, риск был минимален, а краденый спортивный инвентарь удавалось сплавлять где-то за треть цены. Неплохой навар за полчаса чистого удовольствия. То же самое, но чуть менее изящно, мы проделывали, переклеивая ценники с дешевых вещей на дорогие.
Впрочем, воровать я начал гораздо раньше. Без кодекса чести, да и без азарта и куража. Еще в Советском Союзе. Тогда, подобно большинству отпрысков интеллигентных еврейских семей, я был добровольно-принудительно записан в музыкальную школу. Мне крайне повезло: на скрипке уже играл младший брат – оплот маминых чаяний взрастить небывалого виртуоза, поэтому на мою долю выпала флейта, да и то – без ожидания непременных подвигов и великих свершений. Но счастье, как водится, длилось недолго. Дворовые пацаны быстро растолковали, что флейта, которую зачастую путали с дудкой, – это совсем не круто. Круто – это гитара или, на худой конец, барабаны.
Я до сих пор помню пальцы с ороговевшими ногтями, лысину со старческими пигментными пятнами и дрожащие слюнявые губы учителя, отбиравшего у меня инструмент, чтобы продемонстрировать, как правильно “дудеть”. Когда он отдавал мне эту заплеванную железяку, от брезгливости я уже не мог сосредоточиться на замечаниях, а думал только о влажных пятнах и пузырьках его слюны на дульце.
Однако музицированию сопутствовали и положительные моменты. Например – тир. Тир находился в одной остановке до музыкалки. Днем я крал мелочь из карманов верхней одежды, оставленной на хранении в вестибюлях больших учреждений, куда пробирался, рассказывая гардеробщицам липовые истории. Скажем, о том, как моя мать буквально недавно и именно в этом гардеробе потеряла ключи, кошелек или еще что-нибудь. “Не корысти ради, а токмо волею пославшей мя…” мамы. Моей мамы! Я был прилично одет и глядел на них честными голубыми глазами, старательно скрывая, что трушу, потею и нервничаю. Мне было стыдно и страшно. Но так как на противостояние реальности с поднятым забралом я пока не осмеливался, то бунтовал как мог – скрытно, тайком.
Когда денег накапливалось достаточно, я выходил на остановку раньше и час напролет стрелял из пневматического ружья в ветхом, почти заброшенном тире. И был до опьянения счастлив.
Из моих музыкальных занятий ничего толкового так и не вышло. Повзрослев и научившись перечить родителям, я бросил дудение на флейте. Единственным долгосрочным последствием музыкальных экзерсисов стало отвращение к классической музыке. Мой братик с его ежедневными многочасовыми скрипичными запилами тоже внес посильную лепту, и понадобилось лет пятнадцать, чтобы я вновь смог слушать классику без содрогания.
Зато умение стрелять пригодилось во время службы в израильской армии. Я был лучшим стрелком роты, прошел курс снайперов и получил пару наград, которыми страшно гордился. Правда, в армии я также не задержался. Как только командование стало гладить меня против шерстки, задался целью и откосил, отсидев три незабываемых месяца в психушке.
И вот что странно: как воровал с Резником, я помню ярко и отчетливо, а как служил – не помню почти совсем.
Статьи и гранты
Сила науки – в смелости и готовности признавать свое невежество.
Юваль Ной Харари