Заложники любви (страница 4)
С момента получения письма Маши, в котором она испросила его благословение на свой брак с Мойером, Жуковский не знает покоя. Он не верит, что его возлюбленная могла так быстро забыть прошедшее, подчиниться обстоятельствам, отказаться от любви, которая, казалось, вечно будет соединять их. С одной стороны, он склонен думать, что мать или Воейков принуждают Машу к этому браку. С другой – мысль о действительной перемене Машиных чувств не дает ему покоя. В конце концов, искать согласия с самим собой Жуковский отправился в Дерпт в январе 1816 года, желая лично разобраться в ситуации и познакомиться с предполагаемым женихом Маши, с которым пока он неистово боролся заочно. И тут произошло чудо: Мойер понравился Жуковскому. Стало очевидно, что Маша не обманывала его, она и вправду привязалась к своему жениху, человеку не просто порядочному, но близкому ей по духу, напоминающему ей Жуковского. Кроме того, она всей душой стремилась вырваться из-под деспотической власти своего зятя А. Ф. Воейкова, который постепенно превратил жизнь семьи Протасовых в кромешный ад. Особенно страдала сестра Александра, в том числе и от поведения мужа в отношении Марии. Хотя определенно трудно сказать, кто страдал больше: доставалось всем, и матери, и дочерям. Замужество Маши должно было хотя бы отчасти положить конец этой тирании. Говорить о радикальной перемене чувств Маши к Жуковскому не приходится, что будет отчетливо видно из дальнейших событий. Однако в этой ситуации ему нужно было отойти в сторону, и Жуковский постарался сделать это так, чтобы не разрушить ни собственных отношений с Машей, ни ее хрупкого покоя, которым дорожил.
В апреле 1816 года Жуковский снова приехал в Дерпт и за исключением нескольких отлучек в Петербург пробыл там целый год. «Ему хотелось вдвоем с Мойером состряпать счастье Маши, пожить утопией платонического “ménage en trois”[13], напоминающего отношения Гёте к Шарлотте и Кестнеру. Гёте освободился от них поэтическим актом, создав “Вертера”; для Жуковского они были испытанием, страдой воли»[14].
14 января 1817 года Мария Андреевна Протасова и Иоганн (Иван) Филиппович Мойер обвенчались. Жуковский был на свадьбе и еще некоторое время после нее провел в Дерпте. Оттуда писал А. И. Тургеневу: «Свадьба кончена, и душа совсем утихла. Думаю только об одной работе»[15]. Однако на самом деле это не было успокоением. Нужно было заново учиться жить, а вернее, выжить и не потерять себя. «“Шагни, и еще раз”, – твердил мне инстинкт…» – скажет о подобном состоянии поэт иного века. В марте Жуковский с горечью признается: «Старое все миновалось, а новое никуда не годится. С тех пор, как мы расстались, я не оживал. Душа как будто деревянная. Что из меня будет, не знаю. А часто, часто хотелось бы и совсем не быть. Поэзия молчит. Для нее еще нет у меня души. Прежняя вся истрепалась, а новой я еще не нажил. Мыкаюсь, как кегля»[16]. Не так давно была написана Жуковским песня «Кольцо души-девицы…». Словом «песня» обозначался в то время легкий стихотворный жанр, но в этом случае при всей простоте исполнения содержанием она очень походила на печальную элегию. Герой теряет в море кольцо возлюбленной и утрачивает ее любовь. Теперь ему остается только лить слезы по невозвратному счастью:
Вчера ей жалко стало:
Нашла меня в слезах
И что-то, как бывало,
Зажглось у ней в глазах.
Ко мне подсела с лаской,
Мне руку подала,
И что-то ей хотелось
Сказать, но не могла.
На что твоя мне ласка,
На что мне твой привет?
Любви, любви хочу я…
Любви-то мне и нет.
Этот незатейливый финал, стилизованный под фольклорный стих, сильно воздействует на читателя, привыкшего совсем к иной стилистике и к иной риторике. Однако всё оказывается трагически просто и не требует тщательного подбора слов, как в лермонтовском «Завещании»: «Пускай она поплачет… / Ей ничего не значит!»
Надо сказать, что и с течением времени полного и окончательного примирения с обстоятельствами в душе Жуковского не наступило. Он, конечно, старался жить так, как это ему предписывал долг христианина, он трепетно относился к семейному счастью Маши (если согласиться с тем, что счастье это было), но боль утраты его не оставляла, равно как и ревность, равно как и тяжелое ощущение безнадежности. В 1819 году он посвящает своему сопернику стихотворное послание:
Счастливец! ею ты любим,
Но будет ли она любима так тобою,
Как сердцем искренним моим,
Как пламенной моей душою?
Возьми ж их от меня и страстию своей
Достоин будь судьбы своей прекрасной!
Мне ж сердце, и душа, и жизнь, и всё напрасно,
Когда нельзя всего отдать на жертву ей.
Примерно через год после замужества Маши в Дерпте побывал приятель Жуковского Ф. Ф. Вигель, который посетил семейство Мойера и оставил об этом посещении любопытное воспоминание, возможно, немного пристрастное.
«Я не могу здесь умолчать о впечатлении, которое сделала на меня Мария Андреевна Мойер <…>. Это совсем не любовь; к сему небесному чувству примешивается слишком много земного; к тому же, мимоездом, в продолжении немногих часов, влюбиться, мне кажется, смешно и даже невозможно. Она была вовсе не красавица; разбирая черты ее, я находил даже, что она более дурна, но во всем существе ее, в голосе, во взгляде было нечто неизъяснимо обворожительное. В ее улыбке не было ничего ни радостного, ни грустного, а что-то покорное. С большим умом и сведениями соединяла она необыкновенные скромность и смирение. Начиная с ее имени, все было в ней просто, естественно и в то же время восхитительно. Других женщин, которые нравятся, кажется, так взял бы да и расцеловал; а находясь с такими, как она, в сердечном умилении, все хочется пасть к ногам их. Ну, точно она была как будто не от мира сего. “Как в один день все это мог ты рассмотреть?” – скажут мне. Я выгодным образом был предупрежден насчет этой женщины; тут поверял я слышанное и нашел в нем не преувеличение, а ослабление истины. И это совершенство сделалось добычей дюжего немца, правда, доброго, честного и ученого, который всемерно старался сделать ее счастливой; но успевал ли? В этом позволю я себе сомневаться. Смотреть на сей неравный союз было мне нестерпимо; эту кантату, эту элегию никак не умел я приладить к холодной диссертации. Глядя на госпожу Мойер, так рассуждал я сам с собой: “Кто бы не был осчастливлен ее рукой? И как ни один из молодых русских дворян не искал ее? Впрочем, кто знает, были, вероятно, какие-нибудь препятствия, и тут кроется, может быть, какой-нибудь трогательный роман?” Она не долго после того жила на свете: подобным ей, видно, на краткий срок дается сюда отпуск из места настоящего жительства их»[17]. Вигель, конечно, преувеличивает размеры бедствия. Мойер не был «дюжим немцем» с инстинктом хищника, каким его хочет изобразить мемуарист, он был образованным человеком, хорошим музыкантом и ценителем музыки, благотворителем, как это написано на роду у всех лучших русских врачей. И он, несомненно, любил свою жену и всеми силами старался сделать ее счастливой.
Совершенно другую картину семейной жизни представляет Екатерина Ивановна Мойер, дочь Маши: «Брак матери моей был очень счастлив, она всем сердцем любила и уважала мужа своего, который вместе с нею всю жизнь свою посвятил добру. Состояния их едва хватало на содержание семьи, и у них всегда жило в доме много бездомных молодых людей; отец взял к себе племянника своего Тидебеля, родившегося за несколько дней до смерти отца своего, и воспитывал его, как сына. Кроме него жил у нас в доме Зейдлиц, еще племянник отца Штоппельберг и многие другие еще, которые сменялись. Все эти домочадцы звали мою мать своею матерью и любили ее, как мать. Бабушка тоже переселилась к старшей дочери своей. Для всех мать моя была готова на всякого рода услугу, на всякое лишение. Всякая минута жизни ее была занята, и не было такой работы, которую она считала бы для себя унизительной. Ей случалось и стряпать, и гладить белье, и шить его, и рубить капусту, и мерить овес, и перевязывать раны. На ее печатке был пчелиный улей с надписью: “Activité dans un petit cercle”[18]»[19]. Не будем особенно доверять и этому свидетельству: мемуаристка, конечно, не могла помнить, как жили ее родители вместе, она скорее воспроизводит семейные легенды.
О деятельном участии М. А. Мойер в судьбах других людей есть и иные воспоминания. Но о степени близости между супругами и о семейном счастье Маши судить очень трудно, тем более что ее письма Жуковскому после 1817 года полны самого горячего чувства: «Милый ангел! какая у меня дочь! что бы дала я за то, чтобы положить ее на твои руки»[20]; «Ангел мой, Жуковский! Где же ты? все сердце по тебе изныло. Ах, друг милый! неужели ты не отгадываешь моего мученья? Бог знает, что бы дала за то, чтоб видеть одно слово, написанное твоей рукой, или знать, что ты не страдаешь. Ты мое первое счастие на свете. – Катька мне дорога, мила, но не так, как ты. Теперь я это живо чувствую! <…> Ах, не обрекай меня! Это естественно, бояться до глупости, когда любишь так, как люблю тебя я. <…> Не вижу, что пишу, но эти слезы уже не помогают! – Я вчера ночью изорвала и сожгла все письма, которые тебе написала в течение этого года. Многое пускай остается неразделенным! Я хочу только быть спокойна на твой счет – отдаю с радостью наслаждение. Ах, Боже! дай мне моего Жуковского! Брат мой! твоя сестра желала бы отдать не только жизнь, но и дочь, за то, чтоб знать, что ты ее еще не покинул на этом свете!»[21] «Ангел мой Жуковский! Вот ты уже и проехал! Кончилось счастье, которым сердце полтора года жило – теперь нечего ждать»[22]. Имело ли смысл самопожертвование Жуковского, осчастливила ли покорность судьбе его возлюбленную, был ли, действительно, отказ от борьбы – единственным достойным способом улаживания семейного конфликта, – судить чрезвычайно трудно и, наверное, не нужно. Жуковский, несомненно, действовал из самых лучших побуждений.
Дальнейшая биография Марии Мойер была короткой и очень трагичной. Через год после свадьбы она родила дочь Екатерину, которую ей удалось, как она мечтала, положить на руки Жуковскому, побывавшему в Дерпте после ее родин. В начале 1822 года Маша приехала из Дерпта, чтобы посетить родные места. В Муратове, которое было овеяно воспоминаниями о невозвратимом прошлом, ее посетило странное предчувствие: «Стадо паслось на берегу, солнце начало всходить, и ветер приносил волны к ногам моим. Я молилась за Жуковского, за мою Китти! О, скоро конец моей жизни, – но это чувство доставит мне счастие и там. Я окончила свои счеты с судьбой, ничего не ожидаю более для себя». А. Н. Веселовский упоминает о ее тетрадке, последнем дневнике[23], на заглавном листе которого была воспроизведена шиллеровская цитата из того самого стихотворения, которое переложил в свое время Жуковский – «Eine Geisterstimme»:
Я все земное совершила.
Habe ich nicht beschlossen und geendet,
Habe ich nicht geliebt und gelebt![24]
Маша словно готовила себя к скорой смерти.