Дело принципа (страница 12)
Ну что ж, пусть немножечко помучается. Пусть подумает-погадает, зачем барышня пригласила ее на разговор. Я повернулась и побежала в дом, не оглядываясь, не глядя на нее. Но закрыв дверь, потом чуть-чуть ее приоткрыла и посмотрела в щелочку. Во дворе уже никого не было. Из кухни доносился стук ножей. Ну и правильно. Обед был через целых два часа.
А после того, как унесли последнее блюдо, им, кстати говоря, оказались маленькие сметанные ватрушки с вишневым вареньем (еда простецкая, но вкуснейшая, как сказал папа), после того, как папа пошел к себе в кабинет отдохнуть, а его камердинер пошел за ним следом, чтобы помочь ему снять обеденный сюртук и облачиться в халат, после того, как госпожа Антонеску быстренько проверила у меня французский язык, а я, отвечая ей выученное наизусть стихотворение, все косилась на часы (но я справилась за двадцать минут – прочитать стихотворение и разобрать грамматические формы, а также подобрать синонимы к разным существительным, прилагательным и глаголам), – через двадцать минут я была уже свободна, сбегала к себе в комнату, сполоснула рот над умывальником, провела мокрой ладонью по лицу, а также, расстегнув блузку, мокрым полотенцем протерла у себя под мышками, подергала расстегнутую блузку так, чтобы получился маленький ветер, застегнулась, побрызгалась духами – и на всякий случай, даже сама не знаю, на какой случай, взяла из угла стек.
Напевая и приплясывая, спустилась по лестнице вниз и вышла через заднюю дверь. Поглядела на часы – полчаса еще не прошло, но Грета, я увидела, уже сидела на этой работницкой скамейке. Там сидело человек шесть или семь, я издалека не могла сосчитать, сколько в точности их там было, но Грету по золотым волосам я узнала сразу. Она пристроилась с краешку. Когда я подошла ближе, то увидела, что на скамейке сидят, наверное, печники и трубочисты. У них были свернутые в кольцо веревки и цепочки, гирьки, узкие лопатки, а также мастерки и зубильца. Наверное, они ждали, когда после обеда остынет печь, чтобы заняться своим делом – почистить дымоходы и, может быть, заменить один-другой расколовшийся кирпич.
Ближе к Грете сидел молодой совсем парень. Он довольно нахально на нее косился, и еще минута – он заговорил бы с ней.
Но тут подошла я, встала напротив.
– Нам надо поговорить, – громко сказала я, обращаясь неизвестно к кому.
Трубочисты-печники сразу зашевелились и загудели: «Ну, мы сейчас! Ну, мы пошли! Ну, мы мешать не станем».
– Ни в коем случае, – сказала я. – Сидите, друзья. Простите, что обеспокоила. Нам с девушкой надо поговорить. Пойдемте, – сказала я Грете.
Мы вышли со двора.
Пошли по дороге, которая постепенно переставала быть мощеной, становясь сначала гравийной, потом и просто утоптанной, земляной, с двумя колеями, между которыми росла трава и иногда виднелись ромашки. Я сорвала одну ромашку, понюхала ее – она, как положено ромашке, ничем не пахла. Я расстегнула вторую пуговицу на блузке и засунула цветок в петельку.
– Грета, – сказала я. – Ты прекрасно помнишь, что ты натворила прошлой зимой.
– Да, барышня.
– Ты прекрасно знаешь, что тебе за то может сильно влететь.
– Ведь это было зимой, – сказала Грета. – Ведь вы говорили со мной месяц назад или даже полтора месяца назад.
Я засмеялась:
– Ах, Грета, если б ты была не Грета, а Генрих, и не крестьянка, а благородная, я бы посоветовала тебе поступать на юридический факультет.
Грета, конечно, ничего не поняла и только повторила:
– Ведь это же было так давно!
– Срок давности по твоему проступку еще не наступил, – засмеялась я. – Ну да все это глупые шутки, впрочем. Помнишь, ты сказала мне: «Барышня, я не хочу, чтобы меня уволили. Барышня, место на кухне мне очень нужно. Барышня, не говорите папаше» и, наконец, «Барышня, что я должна сделать, чтобы вы не сказали папаше, чтобы меня не выгнали?» Было такое, нет?
– Было, – кивнула Грета. – Я так говорила.
– Значит, – сказала я, – значит, так. Ты должна кое-что сделать.
Мне вдруг показалось, что Грета очень испугалась. Она слегка покраснела и закусила губу. Интересно, о чем она подумала? Я молчала.
– Что я должна сделать, барышня? – спросила она.
– Присядем, – сказала я и указала на поваленное дерево в десяти шагах от дороги.
Был уже вечер, хотя совсем светло. Солнце клонилось к закату, но закат был совсем не скоро. Было недели две до Иванова дня.
– Тебе не жарко в таких толстых носках? – спросила я Грету. – Ну, впрочем, ерунда. Не в том дело. Ты, как я знаю, не замужем.
– Нет, то есть да, – сказала она. – В смысле, да, я не замужем.
– Я так и думала, – сказала я. – А скажи, повар Иван, тот, кому ты помогала таскать корзину с кардамоном и прочими пряностями, ну, с которым вы просто так проветриться поехали. Он что, твой, как это у вас выражаются, «парень»? Вы с ним, как это у вас выражаются, «ходите»?
– Я не обязана отвечать на такие вопросы, барышня, – сказала Грета.
– Конечно, не обязана, – рассмеялась я. – Но ты же попросила меня не ябедничать папе, вот и выбирай.
– Что я должна сделать, барышня? – повторила Грета.
– А впрочем, мне это неважно, – рассмеялась я. – Парень – не парень, ходите – не ходите, какое мне, в сущности, дело до твоих любовных увлечений…
– Зачем вы смеетесь, барышня? – спросила Грета.
– Так, – сказала я. – Сама не знаю. Так вот, дорогая Грета, мне все равно, соблюла ты невинность до брака или нет, с кем ты здесь, как у вас выражаются, гуляешь. Не соблюла, и ладно. Двадцатый век на дворе, верно?
– Что? – не поняла Грета.
– Двадцатый век, говорю, – повторила я. – Одна тысяча девятьсот десятый год.
– Чего вы от меня хотите, барышня? – в который раз взмолилась бедная Грета.
Я придвинулась к ней поближе, рукой подняла толстую золотистую прядь, свесившуюся на ухо, и прошептала, чего я от нее хочу. Грета стала совсем красная.
– А как это сделать? – тоже шепотом спросила она. – Нет, это вообще невозможно! Это же просто ужасно! Я не смогу.
– Ага, – сказала я громко. – Значит, спать в неприличном смысле слова на моей кровати ты смогла, а показать мне, как это делается, не можешь?
– Ну как я это сделаю? – спросила она. – Даже если стыд отбросить, как?
– Да проще некуда, – ответила я. – Ведь ты со своим Иваном, ну или не знаю, с каким-нибудь Петром, Игнатом, Максом, Шандором – встречаешься? И уж, конечно, не у него дома? И небось не у себя? Где-нибудь, наверно, на сеновале или в столярной мастерской. Да что я тебе все объясняю – тебе же лучше знать! Вот и спрячь меня там. За стенкой или на чердаке, а потом приходи со своим парнем, а я буду подглядывать.
– Вам не стыдно, барышня? – спросила Грета.
– Мне никогда ничего не стыдно, – сказала я. – К сожалению. Но так уж вышло. Не знаю, кто виноват. Может, я сама виновата, может – черт, а может – Господь Бог. Как ты думаешь, Грета, черт действует с разрешения Господа Бога?
– Нет, конечно, – сказала Грета, немножко сбитая с толку.
– А как же тогда? – спросила я. – Ведь Бог всемогущ и всеведущ!
– Наверное, когда Бог отворачивается, – сказала Грета.
– Сказано же тебе! – воскликнула я и хлопнула стеком по ее левой ноге. – Бог всеведущ, то есть он все ведает, все знает, поняла?! До крупиночки, до травиночки. Сказано же в Священном Писании, – я подняла палец, – ни один волос не упадет с вашей головы без Божьего соизволения. Как же он в таком случае за чертом недосмотрел? Как же он черту позволяет безобразничать?
– Не знаю, барышня, – сказала Грета.
– И я не знаю, – сказала я. – В общем, тебе дана неделя.
Я встала с бревна, сшибла стеком две ромашковые головки, прошла через траву на дорогу и пошла к дому.
– Барышня! – вдруг раздалось сзади. Грета нагоняла меня. Лицо у нее было злое, красное, но отчасти ехидное. – Барышня, а вот и ошибка в расчетах ваших!
– Слушаю тебя, – холодно отозвалась я.
– А ежели я сделаю, что вы меня просите, то получится, что теперь вы в моих руках будете. Вот возьму и нажалуюсь вашему папаше, что вы меня попросили о таком похабстве.
– Жалуйся, жалуйся, – сказала я. – Жалуйся, бедная Грета. Прямо сейчас, пошли!
Я взяла ее за рукав и потащила за собой. Она сделала несколько шагов и потом остановилась.
– Пошли, пошли, – дергала я ее за руку. – Папа как раз, вот буквально минут через десять встанет от послеобеденного отдыха, и я ему доложу, что повариха Грета, как, кстати, твоя фамилия?
– Мюллер, – сказала она. – Мы из немцев.
– Так и так, доложу я папе. Повариха Грета Мюллер, видишь, я тебя в чине подняла. Ты же не повариха, а кухарка, но ничего. Так даже серьезней будет. Грета, скажу, Мюллер, повариха, имеет до тебя, папочка, важный секретный разговор. Что-то очень срочно хочет сообщить, ты же соблаговоли принять ее и подробнейшим образом выслушать.
Я дергала ее за рукав и повторяла:
– Идем, идем! Вот точно так доложу – можешь из-под двери подслушать. Вот точно такими словами. А ты папе все в точных подробностях расскажи, какое похабство я от тебя требовала.
– Барышня, – Грета чуть не плакала, – вы ведь добрая и хорошая. Ну что вы ко мне привязались? Ну что вам от меня надо?
Она вдруг обняла меня за плечи и прижала к себе.
Гретины объятия были прекрасны. Меня, если честно, уже лет семь никто не обнимал, после того как мама развелась с папой и уехала из имения, а я осталась жить с папой и дедушкой, «потому что ребенку так будет гораздо лучше». Но я уже почти забыла, как меня обнимала мама, и мне казалось, что она обнимала меня довольно редко. Может быть, один раз в день. А так как в некоторые дни ее не было дома (они с папой уезжали куда-то), то получается, что и того реже. Четыре раза в неделю, то есть двести раз в год. То есть можно в точности подсчитать, сколько раз меня обнимали, потому что госпожа Антонеску меня не обнимала совсем, да ей это и не положено было. Папа меня только гладил по голове и редко-редко по плечу, и все. А у дедушки я в детстве сидела на коленях, когда он мне показывал книжки с картинками, и он, конечно, приобнимал меня одной рукой, но именно что приобнимал, просто придерживал.
Поэтому я задохнулась от счастья, когда Грета меня крепко обняла, когда я почувствовала, как за моей спиной сплелись ее сильные горячие руки, и я невольно уткнулась носом куда-то между ее шеей и ключицей. Я слышала, как бьется ее сердце. Чувствовала, как торчит ее грудь и вжимается в мою. Она меня гладила и говорила: «Барышня! Добрая, милая, хорошая! Милая, добрая, милая, ласковая барышня!» А я таяла, как кусочек масла на теплом куске свежевыпеченного серого хлеба. Таяла и впитывалась, и мне казалось, что пообнимает она меня так еще минуту-две, и я совсем в нее впитаюсь. Стану ей как дочка или младшая сестра, служанка или рабыня. И мне очень этого хотелось, но я знала, что этого делать нельзя. Это был тот самый поединок, о котором говорил дедушка. Наверное, что-то похожее делалось в душе у бедного самоубийцы Николая-управляющего, у принца Гомбургского или у японских самураев – о них мне тоже рассказывал дедушка, когда я сидела у него на коленях и рассматривала книжку с картинками, где были узкоглазые мужчины с женскими прическами и шпильками в волосах, длинными кинжалами вспарывающие себе животы. У меня даже в животе заболело, как у японского самурая, который делает харакири, который уже умер, хотя вокруг него еще теплая, упругая, сочная жизнь – как руки Греты.
Поэтому я резко выдралась из ее объятий и повторила:
– Тебе дана неделя сроку. Вызовешь меня через любую из горничных.