Дело принципа (страница 14)

Страница 14

– Вы на меня не сердитесь, госпожа Антонеску? – спросила я.

– Сержусь, – ответила она. – Но не за твои дворянские глупости, как ты, наверно, подумала. Что за нежности, Стася? Что за поцелуи?

– Я больше не буду, госпожа Антонеску, – сказала я. – Простите. Я как-то растерялась.

Госпожа Антонеску молча чистила себе рукав от пыли.

– А все-таки жалко, что слуг нельзя пороть, – сказала я. – С каким удовольствием я бы лично выпорола лентяйку Эллу. Ну вот что это такое? – Я посмотрела на сизые валики пыли, которые госпожа Антонеску вытащила из-под комода.

Я потянулась и взяла исписанный листок с пола.

– Нельзя, – Антонеску вырвала его у меня из пальцев.

– Почему?

– Это чужое письмо, – сказала госпожа Антонеску. – Ты же дворянка, аристократка! Дочь двух знатнейших фамилий – фон Мерзебург и Тальницки! Где же твоя тысячелетняя дворянская честь?

– Госпожа Антонеску, – сказала я, – вы увольняетесь и поэтому так развоевались?

Госпожа Антонеску неожиданно выпрямилась, сидя на полу, и с размаху дала мне подзатыльник. Первый раз за всю мою жизнь меня ударили. Я даже не поняла, что произошло. У меня зубы состукнулись и прищемился язык. Было больно, так что слезы полились из глаз, но я справилась с собой и спросила:

– Это за поцелуй, да? То есть мы квиты?

Госпожа Антонеску заплакала тоже.

Увидев, как она плачет, я заплакала по-настоящему, в три ручья и во весь голос. Так громко, что, наверное, папа услышал. Я почувствовала его шаги в коридоре (у него особенный был шаг, не как у всех), я почувствовала, что он подошел к двери с той стороны, но потом развернулся и пошагал назад. Не знаю, почему госпожа Антонеску плакала. Впрочем, и я тоже не знала, почему я плачу, – ну не потому же, что мне дали подзатыльник?

Мы долго сидели рядышком и плакали. Потом солнце ушло, поплясав напоследок на потолке, и наши слезы стали высыхать.

– Конечно, это ваше письмо, – сказала я. – Но ведь про меня, да? Это вы про меня писали маме, поэтому это мое письмо тоже. Я ничего не понимаю, но мне хочется посмотреть, что вы про меня писали. И почему не отправили? Почему вы его не отправили? – спросила я. – Почему, почему, почему?!

– Я писала очень много, – сказала госпожа Антонеску, – каждый вечер, а иногда еще днем, после обеда, во время отдыха. Вот на таких листочках. – Она показала мне листок издалека, не давая прочитать, что там написано. – Писала стоя, вот здесь. – Она показала наверх, потому что мы сидели с ней на полу. Да, да, на верхней крышке комода было устроено что-то вроде письменного стола. Там стояли свечка, чернильница, стакан с карандашами и перьями и отдельно подставка для золоченого самопишущего пера, которым пользовалась госпожа Антонеску. – Листочков было много, – повторяла она. – Ведь я писала не сплошную повесть, а просто наблюдения, вроде дневников. Взгляды на тебя. Потом складывала их в конверт и отправляла. Вот один, наверное, свалился за комод, а я даже не заметила.

– Дайте, пожалуйста, посмотреть, – попросила я.

Госпожа Антонеску слабо улыбнулась, пожала плечами и протянула мне листок. Я вскочила, подбежала к окну и стала читать.

Это было ужасно.

Госпожа Антонеску прилежно описывала, как она раздевает меня перед сном, какие у меня прыщи на животе и волосы в подмышках, как она заставляет меня мыть ноги, как стрижет мне ногти на ногах, распарив их в теплой медной ванночке. Описывала, как я сижу на горшке, вернее, уже на ведерке.

Когда мне исполнилось двенадцать, госпожа Антонеску принесла мне взрослое ведерко. Ах, ну что я вам буду рассказывать! Вы прекрасно знаете, как устроена эта штука, вроде стула с короткой спинкой на четырех толстых ножках, с подставленным снизу ведерком, которое своей горловиной смотрело в дырку в сиденье. У этой дырки были жесткие края, они немножко резали ягодицы – никакого сравнения с большим круглым детским фаянсовым горшком. Между дыркой и горловиной ведра было расстояние в полдюйма, чтобы удобно было надеть на ведро плотную крышку. А плотная крышка нужна была, чтобы не было запаха. Хотя туда заранее наливали жавелевую воду. Что тот, что другой запах мне не нравился, поэтому я просила, чтобы ведерко выносили сразу. И еще я просила папу, чтобы он наконец приказал оборудовать в нашем доме отдельную туалетную комнату – я видела такую у соседей. Гораздо удобнее, чем держать горшок у себя под кроватью или это проклятое ведерко в углу. Гораздо современнее и комфортабельнее! А папа говорил: «Да, да, конечно», – и дело тем кончалось.

Так что этот листок был целиком посвящен моему ночному туалету – мытье ног, шеи и подмышек, чистка зубов и сходить по всем делам.

– Зачем вы все это писали, госпожа Антонеску? – спросила я.

– Ведь твоя мама все равно бы это видела, – сказала госпожа Антонеску.

– Не уверена, – сказала я. – Все это делала бы горничная. Никто, кстати, не велел вам, госпожа Антонеску, – я немножечко разозлилась, – заниматься моим туалетом! Это должна делать горничная, повторяю. А гувернантка, и тем более мама, графиня фон Мерзебург, совершенно не обязана наблюдать, как ее четырнадцатилетняя дочь моет ноги и справляет нужду.

– Но твоя мама, – напомнила госпожа Антонеску, – просила, чтобы я описывала все. Она скучала по тебе, мне кажется. Ты помнишь, сколько тебе было лет, когда вы расстались?

– Да, – сказала я. – Пять с половиной.

– Вот видишь, – кивнула госпожа Антонеску. – Она не налюбовалась тобой, не наигралась с тобой, не наобнималась, не надышалась твоим запахом.

– Она вообще не любила меня обнимать, – сказала я. – Я это помню совершенно точно. Зачем же теперь?

– Не знаю, – сказала госпожа Антонеску. – Она просила, вот и все.

– А вы любите детей, госпожа Антонеску? – спросила я.

– Люблю, – сказала госпожа Антонеску. – Жареных с картошкой и вареных со стручками молодой фасоли.

Я засмеялась, госпожа Антонеску засмеялась тоже.

У нее была такая привычка – прекращать серьезный разговор шуткой. Иногда даже рискованной шуткой, когда разговор становился слишком серьезным, как сейчас. Но наш разговор еще не был окончен.

Я шагнула к ней и опустилась рядом с ней на пол, потому что она все еще продолжала сидеть около комода, вытирая слезы.

– Значит, не скажете? – сказала я.

– Стася, – спросила госпожа Антонеску, – разве ты не знаешь, что в любом городе, тем более в Штефанбурге, есть адресный стол?

– А вы уверены, что мама живет под своей фамилией?

– Тебе прямо все вот вынь да положь! – сказала госпожа Антонеску. – Ты же умная и самостоятельная девица!

– Хорошенькое дело, – сказала я. – Вот чего стоят ваши честные слова. Просто продиктовать адрес нельзя, а сказать «пойди в адресный стол и узнай сама» – можно.

Какая разница, хотела бы я знать? Госпожа Антонеску, а вы никогда не были замужем?

– Ты еще спроси, – сказала госпожа Антонеску, – есть ли у меня дети? Но я отвечаю: да, разумеется, замужем я была и в некотором смысле остаюсь. Я разошлась с мужем, но официально не оформила развод. Поэтому, кстати, ты меня зовешь «госпожа Антонеску», а не «барышня». Многие гувернантки до седых волос остаются барышнями, мадемуазель или мисс, а я вполне себе мадам или миссис. – Она засмеялась. – И насчет детей тоже полный порядок. У меня есть ребенок. Один. Девочка. Четырнадцати лет. Но давай на этом закончим разговор. Ты не имеешь права задавать мне такие вопросы.

– Но подарок вам сделать я имею право? – спросила я.

– А я имею право твой подарок не принять? – вопросом на вопрос ответила госпожа Антонеску.

– Нет! – закричала я, переходя на «ты». – Не имеешь! Если ты и есть моя мама, так носи свое кольцо!

Я схватила ее руку, разогнула ее кулак и стала силой натаскивать перстень ей на безымянный палец.

– Ты с ума сошла, Стася? – сказала госпожа Антонеску, все же позволяя мне надеть на нее кольцо.

– Наверное, – сказала я. – Мы тут все сумасшедшие, кроме дедушки, царствие небесное, который мог вытащить револьвер и мозги вышибить из какого-нибудь кувзара, в случае чего. А мы все выродки какие-то, дегенераты. То есть сумасшедшие, вы правильно сказали, госпожа Антонеску.

Мы поднялись с пола, помогая друг другу.

Я видела, что госпожа Антонеску хочет меня обнять, погладить, хоть как-то приголубить после этого ужасного разговора, и мне хотелось того же самого, но мы не прикоснулись друг к другу.

Я оглядела госпожу Антонеску с головы до ног. Кольцо сидело на ее пальце. «Ну вот и хорошо», – подумала я и вышла из комнаты.

За дверью было уже темно. Солнце ушло на другую сторону дома, и круглое окошечко в конце коридора давало совсем мало света. Я побежала по коридору. Я вообще чаще бегала, чем ходила обычным шагом. Побежала по коридору и у самого спуска на первый этаж налетела на папу. Так сильно налетела, что чуть не сбросила его с лестницы. Он ухватился за перила, сделал несколько шагов вниз, едва удерживаясь на ногах, и сказал мне:

– Далли, что с тобой?

– Я прощалась с госпожой Антонеску, – сказала я. – Передала ей твой подарок. Она приняла с благодарностью.

– Какой подарок? – спросил папа.

– Кольцо, – сказала я.

– Какое кольцо?

– Ты что?! – чуть не закричала я. – То самое мамино кольцо, большой изумруд с бриллиантами, которое она при расставании кинула тебе в лицо, в морду, как ты сам изящно выразился, и которое ты мне велел передать госпоже Антонеску, коль скоро я считаю, что она столько лет заменяла мне родную мать.

– Что за бред? – воскликнул папа. – Далли, у тебя жар?

– Это у тебя жар, – сказала я. – Или ты просто лжец.

– Как ты смеешь? – сказал папа и поднялся по лестнице, намереваясь пройти в комнату госпожи Антонеску.

Я вцепилась в его сюртук.

– Смею! – закричала я. – Я очень даже смею! А вот ты не смей туда ходить!

Папа сверкнул глазами (я даже в полутьме это увидела) и рукой отбросил меня так, что я впечаталась спиной в стену. Он посмотрел на меня с гневом и насмешкой, потом хмыкнул и направился к двери госпожи Антонеску, которая была в дальнем конце коридора.

– Стой! – заорала я.

Папа на ходу обернулся.

Я сунула руку под блузку и выдернула из-под пояса, который держал мои чулочки, маленький короткоствольный револьвер марки «Велодог».

Это был специальный револьвер, дамский велосипедный, придуманный для того, чтобы отстреливаться от собак. Я купила его в прошлом году в Штефанбурге и, если думала, что вдруг может наступить решительный случай, брала его с собой и носила под блузкой. Иногда смеялась над собою сама – ну, где этот твой решительный случай?

Папа вздрогнул и остановился.

Я увидела, что он испугался.

– Назад! – сказала я. – Пойдем назад.

Он хмыкнул, пожал плечами, пожевал губами – я это видела, потому что всматривалась в его лицо в полумраке, – потом махнул рукой и пошел вниз по лестнице. Я спрятала свой велодог на место под блузку и пошла за ним следом. Мы прошли через первый этаж, сели в столовой.

Мне вдруг страшно захотелось есть.

– Прикажи принести чего-нибудь закусить, – сказала я.

Папа посмотрел на часы.

– Обед через сорок минут, – сказал он. – Не боишься, что аппетит перебьешь?

– Ерунда.

Папа подошел к буфету, открыл дверцу. Колокольчика в буфете не было, или он не мог его найти. Папа достал большой бокал и бокал поменьше и стал ими звенеть. Он звенел так, наверное, целую минуту. У меня уже уши лопались, я уже хотела ему крикнуть: «Хватит!» Но тут в дверях показался папин камердинер Генрих.

– Чего-нибудь поесть для барышни, – сказал папа.

– Что барышня изволит? – спросил Генрих.

– Только чтобы не готовить, – сказала я. – Кусок хлеба с ветчиной и воды попить. Чтобы быстро. Чтобы прямо сейчас.

Я уселась на стул и принялась ждать, положа руки перед собой.