Собрание сочинений в шести томах. Т. 3: Русская поэзия (страница 30)

Страница 30

Форма колыбельного монолога легко побуждает к попыткам переадресовки. Так, у Городецкого возникает «Молитва воина» (1914): «Не меня храни, родная, В роковом бою, Ты храни, не покидая, Родину мою…»; ср. потом неожиданную реминисценцию у Сикорского (1958): «Вырос я, готовый к бою…». В «Колыбельной» Ахматовой (1915) образ сына оттесняется образом отца, а мотив будущего – мотивом разлуки: «…Спи, мой тихий сын, мой мальчик, Я дурная мать… Да хранит святой Егорий Твоего отца». В другом стихотворении 1915 года автор делает и следующий шаг: сын исчезает совсем, картина будущего перемещается на отца: «Будешь жить, не зная лиха, Править и судить, Со своей подругой тихой Сыновей растить. И во всем тебе удача, Ото всех почет. Ты не знай, что я от плача Дням теряю счет…». У К. Арсеневой (1916) исчезает уже и видимость адресата, остается только разговор с собой: «Если б в детстве показали Даже полпути, Захотела бы едва ли Я его пройти…». Можно считать, что эти стихи уже выходят из рамок «колыбельной» традиции и вступают во взаимодействие со смежными; таких случаев будет еще много.

2. Баллада. Вторая традиция, «балладная», оказывается неожиданно скудной. Исключительная популярность лермонтовского «Спора» (ср. перепев Б. Алмазова, 1863) не только не вызвала подражаний, но даже не смогла заглушить влияния более давнего «Рыцаря Тогенбурга».

Тематическая схема «Спора» – контраст сонного «востока», отрекшегося от мира (повторяющийся мотив «сна» – может быть, отголосок «Колыбельной»; мотив отречения – наследие «Тогенбурга»), и деятельного, наступательного «севера».

– Не боюся я Востока! —
     Отвечал Казбек.
– Род людской там спит глубоко
     Уж девятый век…

– Не хвались еще заране! —
     Молвил старый Шат,
– Вот на севере в тумане
     Что-то видно, брат!..

Из этих двух элементов только первый, «отречение от мира», переходит в баллады следующего поколения – в «Легенду» Фета, 1843 («…Всю неволю жизни яркой Втайне отлюбил…» и т. д. до финальной реминисценции из лермонтовской «Колыбельной»: «Снял кафтан, перекрестился – И махнул рукой») и в «Илью Муромца» А. К. Толстого (1871): «…Государыне пустыне Поклонюся вновь…». Даже в сниженно-иронической балладе Майкова «Lacrymae Christi» героем оказывается пустынник. От «Ильи Муромца» заимствован размер в балладе Винокурова «Богатырь» (1983), но и там герой вместо подвигов возвращается домой на печь.

Отголоски же исторической проблематики «Спора» обнаруживаются лишь в стихотворениях бессюжетных, т. е. выбивающихся из балладной традиции: таковы «Север» М. Дмитриева (1844: «Север грозный, север бранный! Богатырь седой!..»), «Новгород» К. Аксакова (1851: «…Все пустынно и уныло, Имя лишь одно Говорит о том, что было И прошло давно…»), «Каменные бабы» Случевского (1880, ироническое развитие той же лермонтовской темы отупелого сна: «Ветер, степью пролетая, Клонит ковыли, Бабам сказывает в сказках Чудеса земли», – как и на севере, и на востоке одинаково царят покой и невежество). Энергичный лермонтовский «Север» («Колыхаясь и сверкая, движутся полки») оживает лишь в совершенно бессюжетном марше Гербеля «Уланы» (1855): «Выступают лейб-уланы, Трубачи трубят; Вьются белые султаны, Флюгера шумят…» и т. д.

Особняком в этой группе стихотворений стоит баллада Сурикова «Мороз» (1865) – несмотря на случайную лермонтовскую реминисценцию «…Я устала ждать» (ср. потом ту же формулу у Инбер), оно не связано со «Спором», сюжет в нем от некрасовского «Мороза» («…И красотка стынет… стынет… Сон ее клонит…»), а декорации от Огарева («…По селу мороз трескучий Ходит сам-большой»). Здесь тоже можно говорить о начинающемся взаимовлиянии разных традиций.

3. Серенада. Третья традиция, «серенады», обязана своим возникновением, конечно, главным образом музыке Шуберта на стихи Л. Релынтаба «Leise fliehen meine Lieber Nach der Heimat hin…»). Первый перевод, Огарева, был вложен в уста поющему персонажу панаевской повести «Актеон» (1842) и поется в концертах до сих пор:

Песнь моя, лети с мольбою
     Тихо в час ночной.
В рощу легкою стопою
     Ты приди, друг мой…

Первое подражание, Ростопчиной, было озаглавлено «Слова на серенаду Шуберта» (1846: «Замолчи, не пой напрасно, Сладкий соловей…»), стихотворение Апухтина – «Серенада Шуберта» (1857: «Ночь уносит голос страстный, Близок день труда… О, не медли, друг прекрасный, О, приди сюда!..»). Далее следуют:

О! приди ко мне скорее, В заповедный час, – Здесь никто в густой аллее Не увидит нас… (Красов, «Первая любовь», 1840‐е);

…Там твои уста и плечи Буду целовать, Слушать пламенные речи, Звуки заучать!.. (Щербина, «Таганрогская ночь», 1844);

Где ты? Вечера сиянье Гаснет за горой, Весь я – трепет, ожиданье, Будто сам не свой… (Яхонтов, «Свидание», 1851),

и у присяжного имитатора – Дрожжина:

Ночь ясна, с небес глядится Звездочка одна… На скамье в густой сирени Девица сидит… Ах, приди, мой друг прекрасный, Поскорей приди… (1872);

Ночью тихой, серебристой Все в деревне спят… Даль в таинственном покое… Милая, скорей Выходи, стою давно я У твоих дверей! (1883).

В несколько сниженных тонах эта ситуация приглашения к свиданию предстает у А. К. Толстого (1840‐е): «Милый друг, тебе не спится, Душен комнат жар… Встань, приют тебя со мною Там спокойный ждет…», а в рукописном варианте даже «Час настал нам быть счастливым, Друг, не откажи». То же самое – у Крестовского (1856, концовка): «…Все-то льнешь ты только к книгам – Хуже день от дня; Хочешь вылечиться мигом – Полюби меня!» Промежуточное положение занимает Иванов-Классик (1880‐е?): «Ночь тепла, любви приветом Дышит… а кругом… Выходи ж ко мне скорее, Девица-краса…». В конце этого ряда можно поставить песню Алискана из блоковской «Розы и креста» (1912): «День веселый, час блаженный, Нежная весна. Стукнул перстень драгоценный В переплет окна… Соловей тебе влюбленный Счастие принес…». А от серенады, через образы ночи и луны, этот размер пришел в центральный эпизод «Пьеро-убийцы» В. Маккавейского (1918): «Как фонарь в моей гостиной Льет лучи в закат, Заткан синей паутиной Белых лун брокат…» и т. д.

«Серенады» подобного рода хорошо вписывались в лирику XIX века, потому что схема их совмещала две самые популярные темы – природу и любовь; картина природы (обычно монтируемая из одних и тех же элементов: ночь, сад, луна, соловей, иногда река) оживлялась напряженностью любовного чувства. Такая двухчленность допускала упрощения: одна из тем могла быть представлена развернуто, а другая – лишь в намеке. Так, в цитированном стихотворении Крестовского «природа» остается лишь в начальной строке («Сядем вместе у березы – Что ты скучен так?»), а все дальнейшее развивает тему «полюби меня». Точно так же свидание без серенады изображает (от женского лица) П. Потемкин (1912): «Как весна мне сердце греет, Сколько в ней отрад! Только день завечереет, Ухожу я в сад…».

Чаще, однако, подробно разворачивается картина обстановки (даже не обязательно природы), а о свидании не упоминается или упоминается между прочим. В этом направлении сразу стал экспериментировать Фет. Его стихотворение под заглавием «Серенада» (до 1847 года) на деле оказывается не серенадой, а колыбельной (ср. такое же скрещение двух традиций у Ап. Григорьева: «Спи спокойно – доброй ночи…», 1843, где есть и другие переклички с Фетом). Картина вечерней природы остается, но вместо приглашения к свиданию за нею следует приглашение ко сну:

Тихий вечер догорает, Горы золотя. Знойный воздух холодает – Спи, мое дитя… Соловьи давно запели, Сумрак возвестя; Струны робко зазвенели – Спи, мое дитя. Смотрят ангельские очи, Трепетно светя; Так легко дыханье ночи – Спи, мое дитя.

Такими же «незаконченными серенадами» выглядят летний пейзаж (1842): «Теплым ветром потянуло, Смолк далекий гул. Поле тусклое уснуло, Гуртовщик уснул…» (в издании 1850 года в концовке еще было: «…малютка, Верно, ждет меня») – и два зимних пейзажа (1842 и 1858): «Перекресток, где ракитка И стоит и спит…» и «Скрип шагов вдоль улиц белых, Огоньки вдали…» (в первом из них – опять-таки рудимент свидания в концовке: «И вопрос раздастся звонкий: – Как тебя зовут?»). Сохраняется мотив свидания (но не в призыве, а уже в прошлом) в стихотворении (1847) «На двойном стекле узоры Начертал мороз… Месяц быстрыми лучами Пронизал стекло… Ты давно не отдыхала, Ты утомлена…». По этим образцам делали стихотворения и другие поэты: последнее стихотворение воспроизведено Ратгаузом (1893): «День погас… В дали туманной Сонмы звезд горят… Ты на грудь ко мне склонилась, И не спишь, и спишь…», а летний пейзаж – А. М. Федоровым (1898): «Зноен полдень. Степь не дышит. Влаги ждет земля…». Однако главное достижение Фета оказалось не здесь, а там, где он выделил для разработки не сами пейзажные или иные мотивы, а структурный принцип их нанизывания в серенаде – перечисление. Так явилось знаменитое безглагольное (1850):

Шепот, робкое дыханье, Трели соловья, Серебро и колыханье Сонного ручья, Свет ночной, ночные тени, Тени без конца, Ряд волшебных изменений Милого лица, В дымных тучках пурпур розы, Отблеск янтаря, И лобзания, и слезы, И заря, заря!..

Все эти стихотворения, как известно, сразу стали излюбленными предметами для пародистов, но любопытно, что пародии на «Серенаду» и «Шепот, робкое дыханье» идут обычно параллельно, не совмещаясь. «Серенаду» трижды пародировал Минаев: «Тихий вечер навевает Грезы наяву, Соловей не умолкает… Вот чем я живу» (рефрен) (1865); «Воздух майской негой тает, Гуще мрак ночной, Где-то пес на месяц лает… Спи, городовой!» (1860); «…Летний вечер догорает, В избах огоньки, Майский воздух холодает – Спите, мужички!» (1863). «Шепот, робкое дыханье» пародируется у Минаева дважды: «Холод, грязные селенья, Лужи и туман… Посрамленье, гибель Руси И разврат, разврат!» (1863) и «Топот, радостное ржанье, Стройный эскадрон… И марш-марш во все лопатки, И ура, ура!» (1863); ср. у Вормса: «Звуки музыки и трели – Трели соловья… Трели, я, она и небо, Небо и она…» (1864); у Добролюбова-Капелькина: «…Абрис миленькой головки, Страстных взоров блеск, Распускаемой шнуровки Судорожный треск…» (1860). Более интересны, пожалуй, такие пародические отголоски, как никитинский «Ночлег в деревне» (о котором далее) и, может быть, «Молодой турка» В. Соловьева (1889): «…Жду в саду нетерпеливо Я мою газель… Но папа блюдет ревниво Всех своих мамзель…».

4. Быт. Четвертая традиция, наметившаяся в 1840‐х годах, «бытовая», наименее отчетливо схематизирована: это – простое описание (порой довольно пространное), часто с эмоциональным резюме (обычно – «скучно», «больно», «тяжело» и проч.). Первым произведением в этом ряду был, как сказано, «Деревенский сторож» Огарева (1840):

Ночь темна, на небе тучи,
     Белый снег кругом,
И разлит мороз трескучий
     В воздухе ночном.
Вдоль по улице широкой
     Избы мужиков.
Ходит сторож одинокий,
     Слышен скрип шагов…

Откуда пришел наш размер в это стихотворение, не совсем ясно: может быть, народная декорация – от народных песен, известных автору «Дона», а эмоциональная тональность – от «Тогенбурга»: ср. далее: «Скучно! радость изменила, Скучно одному; Песнь его звучит уныло Сквозь метель и тьму…» (сторож, отбивающий время – «и в края доски чугунной С тайной грустью бьет», – вполне балладная фигура в иных декорациях). Еще более непосредственное пародическое отталкивание от «Тогенбурга» заметил Тынянов[65] в «Извозчике» Некрасова (1855): «…Все глядит, бывало, в оба В супротивный дом: Там жила его зазноба – Кралечка лицом… А как утром пробудились – На вожжах висел!..». Ср. в позднейшем, еще более выразительном «Эй, Иван!» (1867): «Все равно – помру с печали, Жить я не могу! А всего бы лучше с глотки Петли не снимать…».

[65] Тынянов Ю. Н. Поэтика. С. 21.