Сестрины колокола (страница 6)
Но вот выпал снег, и хотя Швейгорд убеждал себя, что следует соблюдать закон, согласно которому умершие должны быть преданы земле не позже девятого дня, расход дров возрос колоссально, а церковному служке приходилось работать гораздо больше обычного. И вот теперь, оказавшись с телом Клары Миттинг на руках, они вынуждены были признать, что святочные морозы одержали верх над благими намерениями.
Служка ногами раскидал дрова по зашипевшему снегу, собрал обугленные поленья в дерюжный мешок и, пробубнив «ну-ну», принялся счищать сажу с лопаты и кирки.
– Копать зимой больше не будем, – сказал Швейгорд, – но нужно бы построить в селе покойницкую. – Уперев руки в боки, он огляделся будто в поисках подходящего участка. – Сколько же можно мучиться.
Церковный служка как-то сник и постарался поскорее распрощаться.
Швейгорд остался в одиночестве перед зияющей раной в снегу, осыпанной пеплом и торфом. Из нее тоненьким ручейком сочилась талая вода и тут же застывала. К счастью, снова посыпал снежок и накрыл изувеченную землю белой пеленой.
Зима, подумал пастор. Лихая зима. И смерть.
Новогоднее богослужение мало того что не удалось во всех отношениях, так еще и завершилось смертью прихожанки прямо в храме. Ближайшие месяцы тоже дадутся людям тяжело. Нескончаемая череда темных дней, когда не случается ничего хорошего и человека, найдя его слабое место, терзает холод. Горечь утраты, голод, лютая стужа.
Дa, сказал себе пастор. Нужна покойницкая. Эту проблему нужно решить, и решается она просто. Покойники не должны оставаться в жилье. Но прежде всего необходимо заняться этой внушающей ужас церковью. Перед вступлением в должность у него был долгий разговор с епископом Фолкестадом, и пастор был готов к тому, что церковь ветхая – это не страшно, но он не ожидал, что она стоит, как стояла во времена Средневековья. В первый же день его ужаснули чудовищные резные украшения, отражавшие дикие религиозные представления древних скандинавов, и фисгармония, мехи которой постоянно рвались, из-за чего хоралы порой замирали на задушенной ноте. Эта церковь ни на что не годилась; осуществлению его планов она не могла поспособствовать. Страну ожидали неспокойные времена и серьезные перемены. Газеты наперебой сообщали о новых изобретениях, о смене политического курса; сам дух времени радикально менялся на глазах. Новые времена требовали четкого руководства, твердости и душевного здоровья. А эта странная церковь походила на утлую лодчонку, которую треплет волнами в бурном море.
Пастор взглянул на церковь и почувствовал, что весь дрожит. Вчера он отпер дверь и зашел в темную мерзлую пустоту, сел на скамью, где умерла Клара Миттинг, и долго молился за приход и за себя самого. Теперь его снова тянуло туда, на ту же скамью, – читать другую молитву, молить, чтобы Господь придал ему сил.
– Нет, Кай Швейгорд, – негромко произнес он и выпрямился. – Разнюнился, как баба, а время идет. Оружие Господне следует оттачивать ежевечерне, надо дело делать. Найти новое задание для служки. Не опускать рук, осуществляя свой план.
План
Пастор чуть не проболтался о нем, когда во время новогодней службы на Библию посыпался иней, но вовремя спохватился. Так вышло потому, что он готовился произнести эти слова в будущем, и ничего странного в этом не было, поскольку он предвкушал, и очень радостно, как оповестит прихожан о том, что их ожидает. Но время для этого еще не настало: недоставало подписи важного лица, оставалась пара спорных моментов, но это мелочи, и он надеялся, что все разрешится в ожидаемом им ответном письме из Дрездена.
К счастью, пастор был не одинок. Он не раз съездил в Волебрюа побеседовать с главой управы, а управляющий торгово-сберегательного товарищества полностью поддерживал его в том, что действовать необходимо. Но денег в приходе не водилось.
Тогда-то у него и созрел этот план.
Швейгорд поежился и двинулся к усадьбе. Он тщательно взвесил, что в ней оставить как было, а что нет. Жилой дом слишком велик, стар, из подпола дует; ему же, собственно говоря, требуется только кабинет, спальня да библиотека. Он уже дал старшей горничной поручение избавиться от части служанок и работников, однако опешил, когда первой отослали домой лучшую и самую толковую – Астрид Хекне.
Арендатору приусадебного хозяйства он предоставил вести дела как раньше. У того в семье было шестеро человек, да еще несколько батраков. Все они ухаживали за посевами и животными, ходили в горы, а иногда промышляли рыбалкой. Им Кай Швейгорд поручил только обеспечивать ему, когда потребуется, лошадей и возницу да поставку продуктов к столу.
Какая бессмыслица, думал он. Двадцать душ, чтобы обеспечивать жизнедеятельность одного пастора! Все пустующие спальни второго этажа служили постоянным напоминанием, что от него ждут: следовало обзавестись супругой и детьми. Но он не имеет возможности заключить брак; нет, не сейчас, не здесь! Конечно, его помолвка с Идой Калмейер сохраняла силу, но ей приехать, оторвавшись от своих вышивок и язвительных приятельниц, сюда, в глушь? Да она здесь истает и погибнет.
Кай Швейгорд продолжал путь, раздраженный тем, что приходится отказаться от другого хорошего плана. Он никому не говорил об этом, но похороны бедной Клары Миттинг явились бы лучшим поводом перейти к отвечающему современным требованиям обряду погребения, перед которым все были бы равны. Хорошо бы Астрид Хекне оказалась рядом, чтобы расспросить ее о том, как люди могут отнестись к этому. С ней единственной он действительно мог разговаривать, она очень помогала ему разобраться в том, как устроена бутангенская жизнь. Другие служанки разлетались легкими перышками, стоило ему войти в комнату. А старшая горничная, сонная и грузная, гоняла их вовсю своим рявканьем, тяжело топая по всему дому.
С Астрид Хекне все иначе.
Она была не из тех, что смотрят в пол, когда сидят, или не поднимают взгляда от земли, когда стоят; нет, от ее взора ничто не скроется. За собой он скоро заметил, что приходит в отличное расположение духа, доставив ей даже малейшую радость. Одолжи ей почитать старую газетенку – она воссияет как солнышко. Сначала он считал, что занимается просвещением девушки из народа, поставляя пищу скудному уму. Но вскоре обнаружил, что этот ум вовсе не скуден. Совсем наоборот. Она была любознательна, схватывала все на лету и бесстрашно стояла за справедливость. Ему все сильнее хотелось продлить их короткие встречи. Ее улыбка никогда не бывала подобострастной, а казалась чуть недоверчивой, и ему подумалось, что, наверное, не только он учит ее любить ближнего; похоже, ему самому было чему поучиться у нее.
Да, теперь он смотрел на нее другими глазами, и не только как пастор.
Поначалу их разговоры касались только обыденных дел, потом, стараясь понять, что движет местными жителями, он начал расспрашивать ее о жителях Бутангена, об их семейных отношениях. Ей, наверное, стало ясно, что пасторское служение в Бутангене едва ли считается завидным постом. Ему особенно запомнился их разговор после проповеди, в которой он резко обличал людей, в воскресенье работающих на земле. Она без обиняков возразила, что так бывает только в разгар страды или если речь идет о сохранении урожая, чтобы не голодать зимой.
– Чаще всего работать приходится бедным арендаторам, – сказала она. – Особенно если у них нет собственной лошади. Всю неделю они работают на хозяйских землях, а может, только в воскресенье будет вёдро, чтобы можно было поработать на своем участке.
– Что за вёдро? – спросил он.
– Ну, такая погода, когда можно трудиться на воздухе.
Кай Швейгорд возразил, что работа в воскресенье предосудительна и возмутительна, и тогда она заявила:
– Да ну, надо просто перестать возмущаться, и у господина пастора будет одной заботой меньше!
Он опешил. Почесал в затылке. Она так это произнесла, что было вовсе не обидно. Показала, что власть в его руках и он единственный, кто может этой властью распорядиться. Но дала понять, что и она тоже личность и имеет право высказать свое мнение.
– Вообще-то теперь, когда мы исповедуем протестантизм, – ответил он, – церковных праздников не так уж и много. А знаешь ли ты, почему норвежцы когда-то противились христианству?
– Так, наверное, было до того, как приехали вы, – сказала она.
Он не понял, что она имела в виду.
– Я говорю о времени Олафа Святого. Когда вводили христианство. Ведь крестьяне сопротивлялись не только потому, что не хотели отказаться от Одина. Видишь ли, в то время христианская вера была католической. Духовенство намеревалось ввести тридцать семь обязательных церковных праздников.
– Окромя воскресеньев? – спросила Астрид.
– Ну конечно. Тридцать семь в дополнение к ним!
– Так много? Это ж чуть не девяносто дней выходит.
– Вот именно! Четвертую часть года люди не имели права работать! Возможно, в теплых странах, где вести хозяйство не так тяжело, этот запрет приняли как должное. Но у нас на севере такое не годилось.
Она кивнула, со звяканьем убирая на серебряный поднос обеденную тарелку и приборы пастора.
Ох уж это звяканье.
У него возникла мысль, что Астрид собирала бы приборы так же, сиди он у нее за столом. Она вроде бы выросла на довольно известном хуторе, где издавна поддерживали тесные отношения с церковью, дарили колокола и другие ценные вещи, но теперь – по словам старшей горничной Брессум – «дела там идут неважнецки».
– Вера верой, – сказала Астрид, выходя из комнаты. – Но голод и смекалка все одно сильнее.
Видно было, что она считает это само собой разумеющимся; он же крепко задумался.
С тех пор он сквозь пальцы смотрел на воскресные работы во время страды; да и само это слово он узнал от нее. Может, тому способствовало одиночество пастора, но благодаря Астрид он заглянул внутрь себя и за серой краской, в которую для него было окрашено лютеранское мировоззрение, нашел уголок, где билось сердце, уголок, который ему хотелось бы заполнить любовью к живой женщине из плоти и крови.
Уголок, который Ида Калмейер согреть не умела.
Уголок, который он покинул, шатаясь, когда ему однажды довелось побывать там. У портовой девки в Кристиании, старше его лет на десять, шепнувшей ему: «Ты ж еще не настоящий пастор». Он долго пытался вычеркнуть случившееся из памяти. Забыть, как единожды он и его соученики, раздухарившись и глупо кривляясь, вывалились со съемной квартирки одного из них, обкуренные опиумом, и кто-то потехи ради предложил заглянуть в бордель на улице Фьердингсгате. Как он на нетвердых ногах, с кружащейся головой и дурацкой ухмылкой на лице, брел по улице. Забыть ту улыбку в подворотне. Надо же, кому-то и он интересен? Пустую болтовню, с которой все началось: она спросила, где он учится. Свою беззащитность, когда она взяла его руку в свою, а другой погладила по щеке, ее нездоровые эротические намеки; потрясение, когда он осознал, что желание перебороло волю и он последовал за ней в убогую каморку в мансарде, где она принялась целовать его, грубо ласкать пальцами спину, а потом разделась сама и раздела его, оседлала его, обхватив ляжками, и так плотно сжала, что ему казалось, будто он вновь рождается. Забыть секунды экстаза, когда, казалось, мозг полностью отключился, забыть влажные пятна на пожелтевшем постельном белье. Забыть монеты (одна сверх оговоренной суммы, да, та крупная); забыть стыд и бесцельное блуждание по улицам, пока не развеялся опиумный дурман, а после этого – все коленопреклоненные моления о прощении и страхи, что в паху у него вырастут огромные бородавки.
Года два после этого он на пушечный выстрел обходил портовый квартал, если ему нужно было куда-то поблизости. Потом он попытался разобраться в своих впечатлениях, думать о той женщине не как о портовой девке, а как о ночной подруге, но когда его вовсе одолело аскетическое раскаяние, последовал материнскому совету. Или скорее наказу, а не совету: огласить помолвку с молочно-белой Идой Калмейер. На минуту отвлекшись от вышивания, та благосклонно согласилась.