Радио Мартын (страница 7)

Страница 7

Слухи расходились от тех, кто случайно слышал голоса этого радио. Поймать его сигнал невозможно. Он не способен прорваться на «Россию всегда», но умеет внезапно влезать на волны государственных развлекательных станций. У нас в редакции прославились двое сотрудников, которые слышали такой эфир: собираясь в курилке, мы намеками просили их исполнить пластинку, и они снова и снова важным шепотом рассказывали, как внезапно эфир «Русской дачи» прервался и около двух минут взволнованный голос говорил о бунтах на юге страны, его сменила запрещенная к исполнению песня «Мне так бы хотелось, хотелось бы мне», а потом она замолкла на полуслове, и вернулся обычный эфир – будто ничего и не было. Всех завораживали такие истории. И потому, что это было страшно. И потому, что это было запрещено, а значит, опасно. И потому, что больше ниоткуда нельзя было услышать ни такой музыки, ни таких новостей. Сарафанное радио глухих слухов почти умерло – оно приводило к аресту за паникерство и дезинформацию населения. А «Россия всегда» из радиоточек сообщала только об успехах, победах над врагами и об ужасах, от которых оберегает правительство. На трех развлекательных радиостанциях исполнялись песни – из одобренного Росмузконцертом списка, интернет суверенный, доступ к нему – только по карточкам, границы работают только на выезд и за огромные деньги, запись в библиотеки – по специальным справкам.

Теперь это радио услышали в разоренном контейнере на почтовом складе.

Вчерашние события постепенно всплывали в голове, заполняя мою небольшую комнату лицами, матом, криками, огнем и дымом.

Я опять встал поздно, была середина дня. Раскалывалась на два полушария голова, во рту я чувствовал густой привкус гари и лотоса, хотелось пить. Все мои движения существовали отдельно от меня, они были медленны и, кажется, красивы, но случайны. В воздухе жил особенный тихий свет, который бывает в конце апреля.

В детстве была игра: «Запиши буквами голоса наших птиц». Это была весенняя игра, как раз тихим апрельским светом. Так и сейчас я слышу: «тень-тинь-тянь». Повторение коротких, четких звуков, звонких звуков. Кто это, угадаешь? Давай еще разок: «тень-тинь-тянь» и дальше «тюнь-тень-тинь-тинь». Узнала? Это пеночка-теньковка, повторение коротких звонких звуков, звонких звуков. Это благодаря им я могу понимать речь, это они – а, е, и, о, у, ы, э – мои друзья, гласные звуки, низкочастотные звуки. Но без аппарата я не слышу высоких частот, согласные, мои враги, сбивают меня, не дают отличить одни слова от других. Мне не нравятся согласные. Я не могу понять такие слова, как «фокус», «стих» или «счастье». Так мне объяснил дедушка, так ему объяснили врачи. Но это дарит секретное преимущество – я додумываю другие слова, все звуки рождают во мне миллиарды других ситуаций, все они живут в воображении. И моему собеседнику будет казаться, что я его отлично понял, и он даже не узнает, что понял я что-то абсолютно другое, и никогда не догадается, что мы на разных станциях и волнах. Но я думаю, что так живу не только я, – я уверен, что так живут все: никто не понимает другого дословно, все переводят другого на свои языки и волны, отсюда так страшно и так счастливо.

«Тинь-тянь» – тиннитус, звон в ушах. Так они называли это – и я думал всегда, что это голос пеночки-теньковки транскрибируют врачи своей тайнописью на жеваных оловянных стеклянных деревянных прозрачных листочках диагнозов: «Имеющийся у ребенка синдром дефицита внимания с гиперактивностью способен привести к непониманию речи, так как головной мозг в этом случае активно участвует в восприятии всех поступающих импульсов, которые не дают ему сосредоточиться на чем-то одном, ношение слухового аппарата поспособствует лучшей сосредоточенности на разговоре, скомпенсирует тиннитус».

«Тень-тинь-тянь-тюнь-тень-тинь-тинь». Вот он прозрачный апрельский свет и пеночка. Всё как всегда, как при дедушке.

В похмелье есть несколько чудес. При определенном таланте за годы тренировок ты научишься выходить из себя – в хорошем смысле, – то есть отстраняться от себя самого. Видеть со стороны, сверху. Лежать или стоять рядом и с интересом рассматривать. Второе чудо – время меняет свои правила, оно может, например, растягиваться. И тогда ты, затаив дыхание на много лет, рассматриваешь свои многочисленные пылинки, примечаешь седину, видишь себя, смотрящего в окно в разные часы будней и выходных, старающегося определить, какое время суток дает идеальное сочетание света и тени на тебе самом, и все это и другое – для того, чтобы лучше понять, какой ты зверь. Сегодня я снова смог это сделать, выйти из себя. И увидеть в этом апрельском свете – вот я лежу серый и голый, как кора у заоконных тополей.

В школе – худой, сутулый, черноволосый, родинка на правой щеке, длинная шея, шрам над правой бровью. Сегодня – худой, сутулый, родинка на правой щеке, щетина, черноволосый, но с сединой. Шеи почти никакой. Длинный нос. И что я помню?

Крест-шрам на ладони папы, седую прядь мамы, щекочущую мою щеку, шаркающие шаги бабушки, сосновые ветви, завтраки дедушки, школьный овраг, их всеобщие смерти, какое-то лечение, жизнеобеспечение, попечение, на плите куренье с приятным запахом, дым до головокружения, и вот я живу в маленькой комнате своей когда-то квартиры с Тамарой, ее завтраками и супом, с зайцем. С голубоватым дымом, синдромом неначавшейся жизни. Тинь-тянь.

Голова уже болит не так, свет меняется, перестает интересоваться мной, из комнаты вылетают птицы и врачебные листочки из детства. В комнате поселяется вчерашний вечер с огнем и лотосом.

На стуле лежит форма почтальона, я так и убежал в ней. От нее пахнет гарью. На стуле – связка писем. Вот брюки, комком на полу, на них темные пятна от вина. Все это было: и пожар, и пьянка, и Дементьев, прочитанный карликом Серафимом. Я поднял рубашку, брошенную в забытьи, и под ней увидел еще одну связку бумаг и папок разного цвета.

Из фарфоровой чашки с отбитыми краешками я выпил наваристый Тамарин суп, заел куском орехового травянистого пирога, вставил аппаратик и соединил его с иглой в ухе, стал слушать радиоточку. Сперва речь шла об успехах в монетизации регионов, затем Пятница рассказал об успехах Федеральной службы охраны России, задержавших «диггеров и бомжа-проводницу» при попытке пройти в Кремль по канализации: «Сотрудники вечером 14 апреля задержали трех нарушителей подземного мира столицы. Молодым людям в сопровождении женщины без определенного места жительства и возраста почти удалось дойти по канализационным ответвлениям до сердца страны – Кремля. Правоохранители провели с молодыми людьми разъяснительную беседу. В скором времени нарушителей отпустят на свободу, один из них скончался на месте. Бояться не нужно ничего».

В забытьи я докурил сигарету, пепел упал на голое колено. Я встал, дернул за рукав куртки на спинке стула, стул качнулся, дымная папка с почты соскользнула на пол, письмо – длинное, четыре-пять страниц – выглянуло из папки. Я целиком прочитал его. Есть еще второе – от того же человека, неясно кому, адреса я не нашел. Есть несколько фраз, на которые ты точно обратишь внимание, хотя читать его сложно. Но не из-за того, что отдельные слова я не смог разобрать, и не из-за того, что очень быстро почувствовал себя безымянным человеком К.

1.4

Прочитай его вечером, когда будешь одна с собой!

8 декабря, 1913. Рига.

Дорогой мой!

Год тому назад или даже 2 писал я тебе в последний раз. Все ждал какого-нибудь Lebenszeichen от Тебя, но нет, напрасно! – и теперь опять пишу Тебе, но уже не надеюсь на какой-либо ответ. Нет у Тебя слов для меня, слов, к. исходили бы от Твоей души. Не думай, что я упрекаю Тебя, я так далек от этого, да и ведь никакого права не имею я делать этого.

Время не стирает воспоминаний, забываешь только дурное, тяжелое, а все хорошее, светлое, живет в памяти. Я постоянно вспоминаю тебя. И странно. Две жизни у меня. Одна надежная, настоящая, какой живем мы все, с маленькими житейскими интересами, дрязгами и т. д., и другая, куда не проникает даже близкий человек (но существование ее чувствует инстинктом), жизнь воспоминаний (знаешь, иногда оставляют комнату умершего близкого человека в том же порядке, как при его жизни, не трогая с места ни одной вещи – это то же, о чем я говорю), и стоит мне остаться одному, со своими мыслями, как сейчас, как лента кинематографа – предо мной прошлое…

Была у меня госпожа Раст. Рассказывала много о Тебе, о Твоем здоровье, т. е. она, в сущности, ничего не могла мне сказать о Тебе, только общие места, короткий разговор. Но она меня сильно взволновала одним своим сообщением, то есть все же тоненькая нить протянулась от Тебя ко мне. И появилось у меня болезненное желание видеть Тебя, посмотреть в Твое милое лицо, услышать Твой голос, посмотреть на Любочку, к. совсем забыла меня и для к. мое имя пустой звук. Теперь я один – жена моя в Москве, я пишу тебе; в другое время я писать не могу не потому, что не смею, а потому, что не хочу косых взглядов, злых усмешек и пр. К чему мне это, а тайком, как вор, за спиной, считаю недостойным, раз я не делаю ничего дурного.

Ничего не знаю о Тебе, буквально ничего, как будто Тебя нет в живых, да и откуда знать мне? Жена никогда ничего не говорит, я не спрашиваю, все же она в Москве. Кое-кто слышал о Тебе, ведь есть же общие знакомые, бываешь же ты на улице, в театрах и пр. Но, повторюсь, я ничего не слышу ни от кого о Тебе или о Любе… Люба редко, редко пишет наивную, холодную открытку.

А ведь есть у Тебя жизнь, и близкие люди, ведь мыслишь, чувствуешь, живешь же Ты и жила эти 10 лет, как мы расстались. 10 лет! А между тем как будто все вчера было, не вернется…

Что мне писать о себе? Живу в Риге безвылазно, скучной, нудной, серой жизнью, без работы, без интересов. Ничего не вижу впереди, ничего нет в настоящем. Гнусный, паршивый городишко, противные люди, маленькие интересы – пиво, сплетни, зависть, дрязги. Никого я не знаю. И не хочу знать. Интимных знакомых нет – чужих людей в свой дом на пушечный выстрел не подпускаю, и счастлив, что жена моя одинаково мыслит со мной. В театре ни разу не был, целый день сижу дома. Живем в той же квартире – неудачна она, но стоит бы [нрзб] моих аппаратов много. Работаю. Практика идет вяло, аппараты выручают. Делаю прекрасные снимки Рентген. Специализировался на болезнях сердца и легких. Много посылают мне больных товарищи русские врачи – я член 3-х обществ, 2-х врачебных (Общество Русск. Врачей и Общество Врачей Рижского Взморья) и Русск. Клуба. Но в последний не хочу, там водка и карты, я же буквально ничего не пью и лет 8 не беру в руки карты. До 2-х больные, 2 часа обед, 6–7 опять прием, электризация, массаж и т. д., 8 ч. ужин. Так проходит день, один, как другой. Работа не удовлетворяет меня, все идет машинально, больные надоели давно, утомляют меня, надувают понемногу меня, все больше беднота – богатых вообще в Риге мало, всё чиновники, немцы, приказчики и др. Немцы завидуют моему черствому куску хлеба – интригуют, сплетничают, а материала для того в моем прошлом довольно – все это неизбежно, но я плюю на все это.

Дочь моя, Верочка, или, как я ее называю, Зяба, растет – ей 8-й год, большая девочка, учится, говорит по-немецки, пишет, читает. Взяли ей бонни, очень удачную немку (3-я по счету). Первая была латышка, с ужасным прононсом, глухая и слепая, прямо не знаю, как она ее взяла, ее водить саму нужно было, не только поручать ребенка. Кончилось тем, что наши прислуги нарочно напоили ее в наше отсутствие (мы застали вернувшись домой отвратительную картину: стерву эту рвало, она охала, плакала, конечно выгнали вон. 2-я пожила 2 недели, была еще лучше: ночью с молодой горничной нашей уходила «гулять» на пляж до утра. Соседи рассказали, пришлось тоже расстаться).