Некроманс. Opus 2 (страница 17)

Страница 17

– Сперва, естественно, хотел сдать страже. Но я когда представил, что отправлюсь на каторгу, а матушка одна останется… В ногах у Кейла валялся, чуть ли не сапоги лизал, умоляя простить. И в итоге выложил, почему мне на каторгу никак нельзя. Он мне велел его к себе домой отвести: возжелал на мою «больную матушку» посмотреть. Не верил сперва, понятно. – В речи, до того неотличимой от речи самого Кейлуса, всё больше проскальзывали простые интонации мальчишки из низших сословий. Видно, воспоминания о тех временах всё же были слишком живыми. – Другой бы и слушать не стал, а он отправился в наши трущобы. Развлечения ради, думаю. Но как убедился, что я не вру, попросил рассказать, как мы дошли до жизни такой. Потом расспросил, что я умею… И вместо поездки к страже предложил хорошего целителя для матушки и работу для меня.

– А в дополнение к работе, надо полагать, некоторые особые услуги, – брезгливо добавила Ева. – Никак не связанные с кражами.

В ответ на неё взглянули с такой сдержанной холодностью, что выражением лицо Тима на миг напомнило ей Герберта.

– Он не брал ничего, на что я не соглашался бы сам. Наверное, если бы потребовал силой, ради матушки я бы переступил через гордость. Но не уверен. – Глаза, смотревшие на неё снизу вверх, сделались суровыми. – Он спас меня. Как почти всех в этом доме. Взамен не требуя ничего, кроме преданности.

– Что значит «всех в этом доме»?

– Почти, – повторил Тим. – Юмилия… та горничная, что прислуживает тебе… её родители умерли в рудниках. Владели отличной сетью лекарственных лавок, но слишком громко выражали недовольство методами её величества. Юми отпустили, да только всё имущество семьи конфисковали, а от дочери «неугодных» все шарахались, как от заразной. Потом Юми замолвила словечко за нашу экономку – та работала на её родителей, бежала из дому, когда за ней пришли из Охраны… Повар отсидел пару месяцев в подвалах Кмитсверской тюрьмы – служил одному генералу из аристократов, там и сгинувшему, а всех слуг арестовали вместе с хозяином… Ещё с нами живёт пара ренегатов из Охраны. Не выдержали прелестей своей работы, а уволиться оттуда по причине того, что не хочешь пытать людей, – только ногами вперёд. Теперь они охраняют Кейла – не на публике, естественно. Но спасибо им и за твой браслет, и за защиту нашего дома. – Юноша следил за её лицом – внешне расслабленно, однако взгляд оставался цепким. – Почти за каждым – история, в результате которой он стал вне закона. Или пострадал от него. Кто-то, как Юми, при других обстоятельствах жил бы лучшей жизнью, чем жизнь горничной, а кто-то – много худшей. И это в любом случае слаще тюремных застенков, смерти на рудниках или прозябания в трущобах.

Благородный лиэр Кейлус Тибель, защитник униженных и оскорблённых? Смешно.

– Ты лжёшь. Просто хочешь, чтобы я прониклась твоим прекрасным господином. Чтобы играла на вашей стороне.

Тим улыбнулся с таким снисхождением, будто к нему подошла пятилетняя сестрёнка и попросила выгнать чудище из-под кровати. Хотя, возможно, в этом мире чудища под кроватями были куда более реальными, чем Ева привыкла.

– Я понимаю, как тебе хочется верить, что он порождение зла. И всё же, надеюсь, вскоре ты откроешь глаза достаточно широко, чтобы увидеть – это не так.

– И зачем это ему? – скептицизмом в Евином голосе можно было бы крошить лёд.

– Он говорит, это его хобби. Коллекционировать в своём доме тех, кто, так или иначе, пострадал от его сестрицы. Мол, ценит хороших слуг, и сентиментальность тут ни при чём, а в конечном счёте, все они для него ничего не значат… Кроме меня. – То, как Тим качнул головой, ясно выразило вежливое сомнение в данном постулате. Вовсе не на свой счёт. – В одном он прав: из нас действительно вышли хорошие слуги. Мы все обязаны ему жизнью или большим, чем жизнь. Этим он купил нашу верность надёжнее, чем её могли бы купить любые деньги… или страх. Жаль только, он спас единицы, ведь я знаю, сколько ещё остаётся неспасённых. Сколько громко проклинают имя Айрес в трущобах или тихо – в особняках. Сколько лишились родных и друзей и бездействуют лишь потому, что боятся подставить оставшихся… – Он прислушался к тишине, воцарившейся в коридоре, отражавшей молчание инструмента в гостиной. – Похоже, закончил.

– Я тебе не ве…

– Помолчи пару минут, хорошо? В конце он обычно играет то, что получилось. – В словах снова прорезалась усталость: так взрослый просит ребёнка не рисовать фломастером на бумагах с работой, на которую он потратил последний месяц. – Потом можем продолжить, но сейчас я хочу послушать… Думаю, тебе это тоже должно быть интересно. Если, конечно, ты действительно музыкант.

Уняв язвительность, Ева устремила взгляд на светящийся ключ, желчно выжидая, когда оттуда снова польётся то, что Кейлус Тибель считал музыкой.

Вначале в хрупком, трогательном фа-диез миноре зазвучало вступление: кружево высоких триольных переборов, сплетённое светом, одиночеством и трепетной болью живого сердца. Их переливы спустились вниз обречённым вздохом, воспарили обратно к верхним регистрам робкой надеждой на счастье и, истаяв на вопросительной паузе, зазвучали вновь уже в басах, чтобы над ними – ритмом рваным и болезненным, как чьё-то сбивчивое дыхание – Кейлус запел мелодию своего нового романса.

Ты знаешь два пути – я знаю третий,
Путь, озарённый пламенем пожаров,
По волоску над бездной – в полусвете
Звезды во мгле и лезвия кинжала…

Ева застыла, не видя того, на что смотрит, не веря тому, что слышит. Забыв, где она, забыв, кто играет и поёт за запертыми дверьми, забывая саму себя.

Она не знала, насколько точен перевод, обеспеченный чарами. Не знала, что благодарить за этот перевод, сохранивший красоту рифмы и ритма, – магию или собственное сознание. Но то, что она слышала, завораживало, и всё, что так странно воспринималось разобранным на части, соединилось чарующе органичным целым. Резкость созвучий, прихотливость интонаций, причудливость гармонизации и модуляций – то, что прежде казалось неправильным, теперь слышалось единственно верным. В музыке, сплетённой с пением нерушимой ажурной вязью, далёкое мешалось с близким, понятное – с непостижимым, зов – с предупреждением, насмешка – с мольбой, страсть – с печальной отстранённостью прощания; и этот голос, голос ангела за миг до падения…

Так мог бы петь Люцифер, в последний раз оглядывая рай перед изгнанием.

Мой путь отмечен выжженной травою,
Но я смеюсь – кому по нраву стоны?
Ты не найдёшь меня среди героев.
И среди павших. И среди влюблённых.
Я странник Между. Эхо. Сон и пламя.
Танцор на грани вымысла и были.
Но я коснусь – горячими губами,
А не бесстрастным ветерком от крыльев.

Мелодия набирала силу, обрастала шлейфом голосов, вбирала в себя новые тембры. Одинокое фортепиано звучало так, словно за дверьми под властью дирижёра пел целый оркестр: в нём слышалось яростное пламя, рушащее судьбы, чёрный металл отчаяния и чистое золото невинных мечтаний, звон осколков кровавого стекла, на которых кто-то с улыбкой кружится в танце, и заливистый смех над собственной болью. Оно рассказывало о любви и потерях, о счастье, которого можно коснуться рукой, и вечности, ждущей в конце пути; о непролитых слезах и словах, что не прозвучали, обо всём, что когда-либо было тебе желанно, и утраченном, что хотелось бы, но невозможно вернуть.

Ты не успеешь удержать виденье,
И песню тени – не живым подслушать.
Я появлюсь, как призрак, на мгновенье
И ускользну, забрав на память душу.
Лиловым ветром в волосы подую,
Погладит щёку шёлк туманной пряди…
В стилетной вспышке стали – околдую.
В кровавом вихре танца – жар объятий.

В проигрыше Ева дёрнула ручку, приоткрыв дверь на щёлочку. Кейлус сидел на широкой банкетке за расписным золочёным инструментом. Руки ласкают клавиши, на лице с полуприкрытыми глазами – ни тени улыбки-издевки, что обычно искажала его трещиной по витражу.

Ева смотрела, как его губы золотым бархатом льют голос, хрипотца которого уступила место кристальной чистоте. И больше всего на свете желала поверить, что это морок, колдовство, попытка задурить ей голову, что в действительности поёт волшебный ключ в замочной скважине…

Что угодно. Кто угодно.

Не человек, которого ей нужно убить.

Однажды танец оборвётся в бездну,
И некому поймать. И нечем клясться.
И мне не надо белизны помпезной —
Её так просто сделать серо-грязной…
Ты не подаришь мне любви мгновенье,
А я не врежусь сталью в твоё сердце.
Я знаю путь сквозь пламя и сквозь время,
Короткий – вечный – контрданс со смертью[11].

Песня взлетела к кульминации – и в трагедии, обрывающей голос, как неизбежно обрывается земной путь, свет восторжествовал над тьмой, красота над мраком, вечность над забвением. Прощаясь, ветром в крыльях одинокой птицы пели фортепианные пассажи, хрустальными цветами распускались в мелодии трели, победными колоколами разливались в аккомпанементе аккорды; и музыка окутала собою всё, забилась в сердце вместо пульса, заполнила душу, забирая оттуда всё до капли, чтобы взамен оставить то, что прежде ты едва ли чувствовал и осознавал…

За миг до того, как стихли финальные ноты, Тим мягко, но непреклонно притворил двери. Только тогда Ева осознала: всё время, пока она всматривалась в мужчину за инструментом, его секретарь напряжённо следил за ней.

Когда в коридоре воцарилась тишина, в которой лишь болела вывернутая музыкой душа да потихоньку исчезал ком в горле, оба долго молчали.

– Это… это правда написал он?

Вопрос прозвучал так тонко, словно привычный голос Евы ушёл в эфемерное загранье вслед за голосом, певшим только что. И пока отказывался возвращаться.

Она думала, что музыка Кейлуса Тибеля слишком бездарна, чтобы стать популярной… Но всё оказалось проще – и печальнее. Эту дерзкую, необычную, опередившую время красоту мог понять лишь тот, кто жил в двадцать первом веке; тот, кто рос, когда уже родились и прославились Шостакович, Свиридов и Шнитке, металлисты и рокеры.

И совсем немногие из тех, кто обитал в местном аналоге века девятнадцатого – в лучшем случае.

– Естественно. Стихи тоже. – Быстрым гибким движением поднявшись с пола, Тим аккуратно, абсолютно неслышно достал из двери светящийся ключ. Сунув его в карман, отступил на шаг – так, чтобы не помешать выходу из комнаты, но остаться преградой между дверью и Евой. – Ещё одна причина, по которой я всегда буду на его стороне.

Она посмотрела на свою опущенную руку, в пальцах по-прежнему сжимавшую Люче. Потом – снова – на дверь.

Кейлус вышел из гостиной парой мгновений позже, озарив коридор полоской света из комнаты и стынущей в лице счастливой опустошённостью того, кто только что отдал всего себя чему-то бесконечно любимому.

При виде Евы последнее тут же ушло, за секунду уступив место ядовитой насмешливости, которую она уже привыкла наблюдать.

– Какая встреча, – изрёк Кейлус. – А я как раз закончил…

В миг, когда взгляд тёмных глаз скользнул по Евиной руке к рапире, золотое лезвие метнулось к его горлу – мимо русых кудрей Тима, стоявшего всего на полшага левее, чем было необходимо для живого щита. Остановилось, почти коснувшись кончиком цели.

Со смесью ужаса и торжества Ева поняла, что остановилось оно по её собственной воле.

– Вижу, беседе ты всё же предпочла вариант, в котором разбиваешь мне голову, – без тени испуга констатировал Кейлус, когда волшебный клинок пощекотал ему кожу под подбородком. – Тим, в сторону.

– Кейл…

– В сторону. С этим я разберусь сам.

Поколебавшись, юноша отступил; в глазах его полыхала приглушённая ярость. На периферии зрения Ева заметила в тёмной глуби коридора две тени. Те самые типы из Охраны?..

[11] Стихи Марка Шейдона.