Прощай, грусть! 12 уроков счастья из французской литературы (страница 2)
Когда я росла в маленьком городке в английской глубинке в исключительно английской среде, меня весьма привлекал такой образ мыслей. Я определенно не находила его в своем окружении. В отроческие годы я постепенно накапливала свидетельства того, что во Франции люди живут иначе. Это меня вдохновляло и давало надежду на будущее. В мире были другие места, где люди творили что хотели, а окружающие не только позволяли им это, но и одобряли их поступки! Там питались улитками и лягушачьими лапками. За завтраком пили горячий шоколад из огромных чашек. Там макали хлеб в напитки. В моем детстве в сельской Англии о таком «континентальном» поведении не было и речи. Ах да, в то время в Великобритании Францию и остальную Европу еще называли «континентом». Все смелое, веселое, не в полной мере британское имело «континентальный привкус». Я начала смотреть на жизнь в Англии глазами французов. Мы слишком долго варили овощи, превращая их в кашу. В детское питание. В пищу для человека, у которого выпали все зубы. Мы наливали в чай столько молока, что почти одно молоко и пили. Мы покупали хлеб, в котором было так много искусственных ингредиентов, что он не портился: его можно было есть и дня через три после покупки. Такой подход к хлебу возбуждает особенные подозрения у французов. В итоге соотечественники стали казаться мне варварами.
И этот тип варварства был сродни тюрьме. Дома, в Англии, мне приходилось соответствовать ожиданиям и быть человеком определенного сорта: не слишком восторженным, не слишком шумным, не слишком страстным, сдержанно циничным по отношению ко всему вокруг. «Французскость» давала надежду сбежать и воплощала в себе волнующие меня вещи: скорость, энергию, накал – все, что было сродни поездке по центру Парижа на раздолбанном «ситроене» со скоростью 140 километров в час. Безусловно, в этом я видела и элемент феминизма. В среде, где я росла, такое безрассудство не одобрялось вообще, но женщин, в частности, и вовсе сочли бы ненормальными, если бы они рискнули последовать примеру Саган. Ее стиль жизни был радикальным, мятежным и волнующим.
Когда подростком я впервые осознанно приехала во Францию, то пыталась использовать свой школьный французский, чтобы вписаться в окружение. Я начала узнавать вещи, не изучавшиеся в школе, применяя метод, который теперь называю «ситуационным». Большинство людей учат иностранный язык именно с помощью ситуационного обучения. Оно позволяет с грехом пополам перебиваться имеющимися знаниями. Человек не воздерживается от разговора только потому, что не знает правильных слов. Он наблюдает за происходящим и повторяет то, что носители языка говорят в различных ситуациях. Когда мне было двенадцать, я впервые поехала учиться по обмену в город Анже в долине Луары и две недели прожила во французской семье. Тогда я совсем плохо говорила по-французски и могла лишь рассказывать, что случилось в прошлом, добавляя слово «вчера» к коротким предложениям: «Вчера я иду в кино», «Вчера я ем pain au chocolat»[3], – но все равно была решительно настроена вписаться в общество, пусть для этого мне и приходилось изъясняться по-дурацки. Отчасти дело было в эскапизме и новизне. Я это понимаю. Но еще я радовалась способности общаться и наводить мосты неожиданным образом. И если ты готов выставлять себя дураком (а я этого совершенно не боялась), то можешь смешить людей. «Вчера я иду в кино. Вчера мне нравится фильм. Сегодня мне фильм не нравится. C’est la vie». Да, я была Фрейзером Крейном[4] в облике двенадцатилетней девочки. Мне часто становилось досадно, что французский прогрессировал очень медленно, и я все гадала, через сколько же лет смогу говорить на нем бегло (ответ: понадобилось семь или восемь). Но при этом я чувствовала, что выучить его возможно, и испытывала воодушевление.
Именно это и было для меня сутью французского: мне нужно было запомнить, как говорить на другом языке, и хотелось найти для этого такие способы, которые не имели бы ничего общего с зубрежкой, а были бы дурацкими и веселыми. Французский входил в безумную, настоящую, эксцентричную часть моего мозга. Мне нравилось напоминать себе, что на французском нужно говорить «Я мою себе руки» («Je me lave les mains»), а не просто «Я мою руки». Почему-то такие мелочи доставляли удовольствие, и мне невероятно нравилось узнавать две вещи разом: а) бессмысленный и странный способ сказать что-нибудь на английском так, как никто никогда не говорит («До пересвидания!»), и б) настоящий способ сказать то же самое по-французски («Au revoir!»). Сложно поверить, что человек не меняется как личность, если говорит не такие прозаичные и скучные вещи, как «Мне надо умыться», а что-то вроде: «Необходимо, чтобы я помыл себе руки» («Il faut que je me lave les mains»).
Прилежное освоение французского языка поглотило мою юность, и хотелось насколько возможно ускорить процесс. Дважды в год я гостила в семье своей подруги по переписке, а сама она раз в год навещала меня в Англии. Это был весьма неравный «обмен»: через некоторое время она бросила попытки выучить английский, ведь я была невероятно настойчива и говорила с ней только по-французски. Если это представляет меня в дурном свете, учтите, что она не проявляла особой настойчивости в ответ. Между визитами я смотрела с субтитрами французскую мыльную оперу Chateauvallon («Шатоваллон»), которую показывали на британском телевидении: в основном в ней рассказывалось о женатых людях, которые занимались сексом с теми, с кем не стоило. А послушав неразборчивый поток сознания, который лился с французских радиоволн, я поняла, что далеко на школьной практике не уеду. Я пыталась ловить французские станции на собственном радиоприемнике, приобретенном специально для этой цели, и, когда сигнал был достаточно чистым, записывала прямые эфиры французского радио на кассеты, а потом прослушивала их, чтобы самостоятельно практиковаться в восприятии языка на слух. Чтобы совершенствовать письменную французскую речь, я обзаводилась все новыми франкоговорящими друзьями по переписке. Кроме той подруги, к которой я уже ездила в гости, появились многие другие: от Лоренс из Бельгии, присылавшей мне вырезанные из журналов снимки поп-звезды Жан-Жака Гольдмана, до наполовину француженки, наполовину вьетнамки Пату из Нормандии – она присылала мне фотографии своего кота. По сути, я была ходячей энциклопедией «французскости» и глотала все круассановые крохи культуры и языка, которые мне удавалось найти.
Когда я думаю о том, на что обрекала родителей, мне становится их жаль, ведь им приходилось сосуществовать со мной, пока я пыталась выжить в провинциальном английском городке, не имея ни выхода в интернет, ни регулярного доступа к зарубежным журналам. Я была одержима. Это была не столько франкофилия, сколько франкомания. На стене спальни висели плакаты с Джонни Холлидеем («французским Элвисом») и Сандрой Ким (бельгийской участницей Евровидения 1986 года, чья прическа казалась мне более модной версией стрижки принцессы Дианы и на три года стала образцом для подражания). Я была очарована странными текстами французской эстрады, которые пыталась расшифровать и перевести, но никак не могла понять: то ли это я совсем не умею переводить, то ли французы – настоящие чудаки. У меня из головы не шли слова песни Джонни Холлидея «Que Je T’Aime» («Как я люблю тебя»): «Mon corps sur ton corps / Lourd comme un cheval mort». «Мое тело на твоем теле / Тяжелое, как мертвый конь». Как такое можно сказать? Или даже подумать? Как? Может, я просто не понимаю эротизм ситуации, в которой на тебе лежит мертвый конь? Почему Джонни Холлидей хвалится тем, что тяжел, как мертвый конь? Мне очень хотелось раскрыть эти тайны, желательно не убивая коня и не ложась под него голой. Впрочем, вскоре я уже начала читать Пруста и учить наизусть стихи Бодлера.
Итак, это книга о том, как «французскость» и счастье взаимосвязаны через чтение, поскольку именно в чтении я всегда находила утешение. Я надеюсь показать на примере французских писателей, с которыми познакомилась в отрочестве и юности, как такая взаимосвязь может помочь всем нам привнести больше радости в свою жизнь. Писатель Андре Жид однажды назвал радость моральным долгом: «Знайте, что радость реже, сложнее и прекраснее печали. Как только вы сделаете это наиважнейшее открытие, вы должны будете принять радость». Не было ли в некотором роде случайностью, что французский принес столько радости в мою жизнь? Мог ли это быть любой язык, любое хобби, любое открытие? Или же было во «французскости» нечто такое, что порождало радость? Позже я учила в школе немецкий и испанский, а гораздо позже не на шутку увлеклась русским, но это совсем другая история[5]. И все же французский стал моей первой любовью, мне удалось изучить его достаточно хорошо, чтобы бегло говорить на нем и сейчас, спустя тридцать лет с моего первого урока и без регулярной практики. Французский постоянно присутствовал в моей жизни. Он стал частью меня. Возможность погружаться в книги, упоминаемые на этих страницах, и таким образом поддерживать жизнь в этой части моего существа оказалась великолепным подспорьем, которое помогало мне принимать свои взлеты и падения.
Но французы есть французы, и потому я подозреваю, что их литература вовсе не случайно столь многозначительна и судьбоносна. В конце концов, они заявляют о своих правах на множество важных вещей, имеющих куда большее значение, чем вино, сыр и секс. (А французы действительно заявляют о своих правах на эти вещи – и заявляют решительно, словно бы именно они и только они их придумали.) Годами французы утверждают, что у них самый прекрасный и самый выразительный язык, что им свойственна величайшая ясность мысли в человеческой истории, а еще, конечно, что именно они больше других предрасположены испытывать радость. Они описывают все это в мельчайших подробностях словами Вольтера, Руссо, Декарта и Монтеня. Но здесь достаточно и нескольких слов: «французский» – значит «лучший».
Интересно, не эта ли уверенность – даже заносчивость, если совсем честно, – привлекла меня к французскому языку, а вместе с ним и к французской литературе? Мышление французов не лишено тщеславия, которое не свойственно другим культурам. Если вы жаждете радости, чуда, счастья, жизни и света, то искать эти трудноуловимые вещи лучше в таком месте, которое, кажется, и правда знает, что делает, и где люди не боятся сообщать всем, что прекрасно знают, что делают, и очень счастливы заниматься именно этим. Французы никогда не стеснялись об этом заявлять. Разумеется, огромная жизнеутверждающая радость и élan («размах») есть также в жизни многих, многих других культур. Но будем честны. Если даже слова для обозначения этих вещей принадлежат французам, нам придется признать, что им удалось обогнать всех нас еще до начала гонки.
О списке книг
Почему я выбрала для своей книги именно эти произведения? И почему обошла вниманием Руссо, Вольтера, Бодлера, Нерваля, Аполлинера и любого другого вашего любимого писателя? У меня нет четкого ответа на эти вопросы. Здесь собраны лишь те писатели и произведения, которые мне особенно интересны, хорошо знакомы и которые мне хотелось перечитать. Об одних я узнала случайно, с другими меня кто-то познакомил – так, Мопассана нам читал на уроках мой школьный учитель французского языка мистер Харли. Другие стояли особняком в списке обязательной литературы в университете, некоторых я обнаружила позже. Упоминаемые на этих страницах произведения составляют, так сказать, костяк базового и банального введения во французскую литературу. Это не попытка составить альтернативный список для чтения: мой набор произведений, пожалуй, довольно старомоден и предсказуем. Я все еще пребываю под влиянием тех книг, которые узнала и полюбила в восемнадцать-девятнадцать лет, и в меньшей степени – тех, с которыми познакомилась позже (кстати, многие из них оказались даже интереснее и лучше первых). Конечно, меня слегка пугает, что в этом списке мало женщин, поскольку в своей книге я пытаюсь проанализировать притягательность тех произведений, которые давно считаются классикой. Но я не могу переписать историю и изменить то, как классики стали классиками. (См. раздел «О других писателях» на с. 247, где есть необходимая оговорка о писателях-женщинах и приводится более общая справка о писателях, которые не принадлежат к числу белых мужчин среднего возраста и среднего достатка, а также рекомендуется еще больше книг.)