О дивный тленный мир. Когда смерть – дело жизни (страница 2)
Ежечасно в мире умирает в среднем 6324 человека. Это дает 151 776 смертей в день и около 55,4 миллиона смертей в год[3]. Каждые шесть месяцев с планеты исчезает больше людей, чем живет во всей Австралии. В западных странах за смертью обычно следует телефонный звонок, потом приходят люди с тележкой и отвозят тело в морг. Если это требуется, вызовут и уборщика, который приведет в порядок место смерти. Бывает, что труп тихо разлагается до тех пор, пока не начинают жаловаться соседи. На матрасе в таких случаях остается контур – след существования, как отпечаток погибших жителей Помпеев. Если у умершего нет близких, кому-то заплатят за очистку квартиры от вещей, которые когда-то служили человеку и скрашивали его одиночество: ботинок, выписанных журналов на коврике, стопок так и не прочитанных книг, еды в холодильнике, пережившей своего владельца. Что-то уйдет с аукциона, что-то отправится на свалку. Бальзамировщик в похоронном бюро может постараться сделать труп больше похожим на спящего, а не на покойника. Все эти люди занимаются тем, на что мы не можем даже смотреть – или, по крайней мере, так считаем. Для нас это конец света, для них – рутина.
Большинство из нас никак не соприкасается с теми, кто занимается этим важным делом. Их держат на расстоянии, скрывают, как и саму смерть. В новостях нам рассказывают про убийства, но никогда – о тех, кому приходится выводить следы крови, которая залила ковер и обрызгала стены струей из артерии. Мы проезжаем мимо разбившихся машин, но не знаем о тех, кто будет собирать по кюветам ошметки выброшенных при столкновении тел. Мы горюем по нашим кумирам в соцсетях, но не думаем о тех, кто снимал их с дверной ручки, на которой они повесились. Это неизвестные, невоспетые и незнаменитые люди.
Смерть, а также те, кто сделал работу с умершими своей профессией, начали увлекать меня много лет назад, и этот интерес нитью проходит сквозь мою жизнь. Они ежедневно смотрят в лицо той правде, которую я могла лишь вообразить. Чудовище, которое прячется в соседнем вентиляционном люке и про которое не говорят ничего существенного и конкретного, всегда кажется особенно жутким, поэтому я решила узнать, как выглядит обыденная человеческая – не птичья и не кошачья – смерть не на фотографиях и не в кино.
Если мы с вами не сходимся в этом отношении, у вас, наверное, найдется похожий на меня знакомый. Он потащит вас гулять по старому, поросшему плющом кладбищу и будет рассказывать, что вот тут лежит женщина, которая встала слишком близко к огню, и у нее вспыхнуло платье. Он будет пытаться заманить вас в анатомический музей, где хранятся побелевшие, выцветшие от времени фрагменты давно умерших людей. Вы будете смотреть на них, а их глаза, если найти нужную банку, будут глядеть на вас. Может быть, вы будете недоумевать, что его во всем этом притягивает, а он – как Элви Сингер из фильма «Энни Холл» Вуди Аллена, пытающийся всучить экземпляр «Отрицания смерти» (The Denial of Death) Эрнеста Беккера, – будет удивляться, как это может кого-то не занимать. Я убеждена, что интерес к смерти – это не признак того, что у человека нездоровые увлечения. Она как ничто другое притягивает к себе нашу психику. Беккер считал, кстати, что смерть одновременно ставит точку и толкает мир вперед[4].
Когда хочется найти ответ, многие идут в церковь, к психотерапевту, в горы, в открытое море. Но я – журналист, а когда твоя работа заключается в том, чтобы задавать вопросы, приходишь к убеждению – или хотя бы надежде, – что ответ тебе дадут другие люди. Поэтому у меня созрел план: найти тех, кто каждый день работает со смертью, и попросить их показать, что и как они делают. Это позволит мне не только познакомиться с механикой этой отрасли, но и узнать, какую роль играет в их деятельности наше отношение к смерти, какой фундамент оно для них создает. На западе эта индустрия основана на представлении, что с ней нельзя или не следует соприкасаться посторонним. Мы передаем это бремя на аутсорсинг, потому что для нас самих оно слишком велико. А как с этими переживаниями справляются специалисты? Ведь они такие же люди. Нет их и нас – есть просто мы.
Я хотела выяснить: не обманываем ли мы себя таким отношением и не лишаем ли какого-то важнейшего человеческого знания? Может быть, это искусственное отрицание на границе невинности и невежества подпитывает неоправданные страхи? Может быть, противоядие от страха смерти – в точном понимании того, что происходит? Может быть, надо это увидеть? Я хотела получить «необезвреженный», лишенный романтики и поэзии образ смерти. Я хотела узнать голую, банальную реальность события, которое неизбежно произойдет с каждым из нас. Мне не нужны были эвфемизмы и добряки, предлагающие побеседовать о горе за чашкой чая с пирожным. Я хотела добраться до самого корня и вырастить из него что-то свое. «Откуда ты знаешь, что боишься именно смерти? – писал Дон Делилло в романе “Белый шум” (White Noise). – Смерть – штука слишком неопределенная. Никто не знает, что такое смерть, на что она похожа, с чем ее можно сравнить. Может, у тебя просто личная проблема, и ты придаешь ей огромное, мировое значение»[5]. Я хотела сжать смерть до такого размера, который мне по силам, с которым я смогу что-то сделать. Мне хотелось, чтобы она стала по плечу человеку.
Но чем больше я беседовала, тем больше вопросов задавали мне самой. Что ты хочешь найти здесь, где тебе быть необязательно? Зачем терзать саму себя этой темой?
Когда работаешь журналистом, появляется ложное чувство защищенности – уверенность, что можно посетить место события, не погружаясь в него. Передавать информацию, оставаясь сторонним наблюдателем. Я считала себя неуязвимой. Это оказалось не так. Я была права: мне действительно чего-то не хватало. Однако я наивно недооценивала глубину раны и степень влияния нашего отношения к смерти на повседневность – то, насколько оно мешает не только понимать, но и скорбеть в момент, когда все рушится. Я увидела наконец реальность смерти и почти не могу выразить словами, насколько это меня преобразило. Но там, во тьме, я нашла нечто большее. Это как часы аквалангиста и звезды на потолке детской комнаты: свечение становится заметно в темноте.
Грань между жизнью и смертью. Похоронный агент
«Плохо, когда первый умерший, которого ты видишь в своей жизни, – твой близкий».
Нас около пятидесяти в большом помещении Университетского колледжа Лондона. Мы справляем «поминки» в честь 270-й годовщины со дня рождения одного философа. Его отделенная от тела голова – ее показывают впервые за несколько десятилетий – стоит под стеклянным колпаком рядом с бутылками будвайзера. Дальше в том же зале сидит в обычной стеклянной витрине его скелет – он одет в собственную одежду, костлявая рука в перчатке лежит на набалдашнике трости. Там, где полагалось быть голове, приделан восковой муляж: сохранение подлинника пошло не по плану. Студенты рядом уделяют ему не больше внимания, чем какому-нибудь предмету мебели.
В промежутках между ежегодными проверками, которые отмечают все новые стадии ветшания, голову Джереми Бентама обычно запирают в шкаф подальше от глаз. Душеприказчиком Бентама был доктор Саутвуд-Смит. Он же был прозектором, проводившим вскрытие. В попытке сохранить голову в нетронутом виде он поместил ее вместе с серной кислотой в герметичную емкость и откачал воздух, чтобы убрать из тканей жидкость. Кожа, однако, от этого приобрела стойкий пурпурный оттенок, и Смит в итоге сдался: позвал мастера по восковым фигурам и заказал у него копию, а подлинник убрал. Я уже видела эту голову за три года до наших вечерних поминок: я тогда работала над одной статьей, и мне ее показывал застенчивый ученый, которому был поручен уход за этими останками[6]. Мы вглядывались в мягкие светлые брови, в голубые стеклянные глаза, а высохшая кожа наполняла комнату ароматом вяленой говядины. Он рассказывал тогда, что при жизни Бентам имел привычку держать эти искусственные глазные яблоки в кармане и ради смеха вынимал их на вечеринках. Теперь, спустя уже 186 лет с момента его кончины, они взирают из кожистых глазниц на толпу людей, собравшихся обсудить отсталое отношение к смерти в нашем обществе.
Бентам был эксцентричным философом и за некоторые свои идеи попал бы сегодня в тюрьму или, по крайней мере, был бы с позором изгнан из университета. Однако во многих вопросах он был передовым человеком. Он отстаивал права животных, права женщин и даже права геев – во времена, когда гомосексуализм был вне закона. Он был одним из первых людей, завещавших свое тело науке. Ему хотелось, чтобы друзья провели его вскрытие публично, и сейчас здесь собрались люди того сорта, которые пришли бы на это посмотреть. Мы уже выслушали доктора Джона Тройера, директора Центра изучения смерти и общества Батского университета. Он рассказал, что вырос в похоронном бюро и в его семье смерть не считалась табу, – похоже, не только у меня дома смерть была повсюду. Затем специалист по паллиативной помощи, врач с хорошими манерами, призвал нас последовать примеру Бентама и говорить о своей кончине заранее, чтобы были удовлетворены наши самые безумные желания. Наконец, Поппи Мардалл, женщина около тридцати пяти и похоронный агент по профессии, рассказала нам, что первый труп, который ты видишь в своей жизни, не должен принадлежать дорогому тебе человеку. Она еще добавила, что хотела бы водить в свой морг дошкольников, чтобы показать им смерть до того, как они будут вынуждены с ней столкнуться. «Надо разделить шок от самого зрелища и горе утраты», – произнесла она, поблагодарила нас за внимание и села, отчего на столе звякнули пивные бутылки.
Я много думала о смерти, но мне никогда не приходило в голову, что можно целенаправленно отделить эти переживания друг от друга и тем самым защитить свое сердце. Интересно, какой бы я была сейчас, если бы в детстве Поппи показала мне то, что я тогда хотела увидеть? Мне всегда было любопытно посмотреть на мертвого человека, но было очевидно, что, когда это все же произойдет, я буду знать умершего. Трупы незнакомцев не так просто встретить – мне даже не показали погибшую подругу, да и после этого я много лет не видела покойных, хотя присутствовала на похоронах школьных друзей (рак, самоубийство) и всех дедушек и бабушек (они умерли по естественным причинам). Я думала, что невозможно избежать сложного «взрыва мозга» – совокупного психологического воздействия утраты близкого и столкновения с физической реальностью смерти.
Уже через пару недель после поминок по Бентаму я оказалась в залитой светом комнате похоронного бюро Поппи – старого кирпичного здания за воротами Ламбетского кладбища. Я сидела в плетеном кресле, на тарелке посередине стола лежали красочные пасхальные яйца, за широкими викторианскими окнами с наклейками маков снег оседал на обутых в сандалии ногах каменного Иисуса. Ламбетское кладбище впечатляет меньше, чем «великолепная семерка» больших лондонских кладбищ-садов – Кенсал-Грин, Западный Норвуд, Хайгейт, Эбни-парк, Бромптон, Нанхэд и Тауэр-Хэмлетс, – которые в девятнадцатом веке опоясали растущий мегаполис, чтобы разгрузить переполненные дворы приходских церквей. Здесь нет ни пышных мавзолеев, ни величественных променадов, ни колоссальных, размером с дом, надгробий – демонстрации богатства своих почивших жильцов. Оно небольшое, практичное, без претензий. Поппи такая же. С ней легко беседовать: может показаться, что она – психотерапевт или добрая мама. Ее выступление поразило меня и вызвало желание продолжить разговор. Похоронное дело явно было для нее не просто работой; а поскольку я никогда еще не видела трупа – не считая обезглавленного философа, – я решила с ее помощью исправить ситуацию. О таком одолжении мало кого можно попросить.