Кусочек жизни (страница 15)
– Это, – говорю, – действительно, очень страшно – то, что вы рассказываете. Но есть во всем этом нечто утешительное, что делает этот наивный ад местом не столь уж отвратительным. А именно то, что в аду этом предполагается для каждого грешника особая сковорода. Я одобряю это не в смысле комфорта или гигиены, а имея в виду, что при этом для них недопустимо взаимное общение. Хотя, с точки зрения грешника, это, может быть, большой дефект и сущая мука.
– Темно говорите, не понимаю, – прервал меня хозяин.
– А я это в том смысле, что лишены они возможности друг другу гадости делать. Тяжело ведь это, а?
Все опустили головы и замолчали.
Страшны, страшны муки адовы!
Сладка земная жизнь!
Гурон
Когда Серго приходил из лицея, Линет отдыхала перед спектаклем. Потом уезжала на службу в свой мюзик-холл.
По четвергам и воскресеньям, когда занятий в школе нет, у нее бывали утренники. Так они почти и не виделись.
На грязных стенах их крошечного салончика пришпилены были портреты Линет, все в каких-то перьях, в цветах и париках, все беспокойные и непохожие.
Знакомых у них не было. Иногда заезжал дядюшка, брат Линет. Линет была теткой Серго, но ему, конечно, и в голову не могло прийти величать ее тетушкой. Это было бы так же нелепо, как, например, кузнечика называть бабушкой.
Линет была крошечного роста, чуть побольше одиннадцатилетнего Серго, стриженная, как он. У нее был нежный голосок, каким она напевала песенки на всех языках вселенной, и игрушечные ножки, на которых она приплясывала.
Один раз Серго видел в салончике негра и лакированного господина во фраке.
Лакированный господин громко и звонко дубасил по клавишам их пыльного пианино, а негр ворочал белками с желтым припеком, похожими на крутые яйца, каленные в русской печке. Негр плясал на одном месте и, только изредка разворачивая мясистые губы, обнажал золотой зуб – такой нелепый и развратный в этой темной, звериной пасти – и гнусил короткую непонятно-убедительную фразу, всегда одинаково, всегда ту же.
Линет, стоя спиной к нему, пела своим милым голоском странные слова и вдруг, останавливаясь, с птичьей серьезностью говорила: “Кэу-кэу-кэу”. И голову наклоняла набок.
Вечером Линет сказала:
– Я работала весь день.
“Кэу-кэу” и золотой зуб была работа Линет.
Серго учился старательно. Скоро отделался от русского акцента и всей душой окунулся в славную историю Хлодвигов и Шарлеманей – гордую зарю Франции. Серго любил свою школу и как-то угостил заглянувшего к нему дядюшку свежевызубренной длинной тирадой из учебника. Но дядюшка восторга не выказал и даже приуныл.
– Как они все скоро забывают! – сказал он Линет. – Совсем офранцузились. Надо будет ему хоть русских книг раздобыть. Нельзя же так.
Серго растерялся. Ему было больно, что его не хвалили, а он ведь старался. В школе долго бились с его акцентом и говорили, что хорошо, что он теперь выговаривает как француз, а вот выходит, что это-то и нехорошо. В чем-то он как будто вышел виноват.
Через несколько дней дядя привез три книги.
– Вот тебе русская литература. Я в твоем возрасте увлекался этими книгами. Читай в свободные минуты. Нельзя забывать родину.
Русская литература оказалась Майн-Ридом. Ну что же – дядюшка ведь хотел добра и сделал, как сумел. А для Серго началась новая жизнь.
Линет кашляла, лежала на диване, вытянув свои стрекозиные ножки, и с ужасом смотрела в зеркальце на свой распухший нос.
– Серго, ты читаешь, а сколько тебе лет?
– Одиннадцать.
– Странно. Почему же тетя говорила, что тебе восемь?
– Она давно говорила, еще в Берлине.
Линет презрительно повела подщипанными бровями.
– Так что же из этого?
Серго смутился и замолчал. Ясно, что он сказал глупость, а в чем глупость, понять не мог. Все на свете вообще так сложно. В школе одно, дома другое. В школе – лучшая в мире страна Франция. И так все ясно – действительно лучшая. Дома – надо любить Россию, из которой все убежали. Большие что-то помнят о ней. Линет каталась на коньках, и в имении у них были жеребята, а дядюшка говорил, что только в России были горячие закуски. Серго не знавал ни жеребят, ни закусок, а другого ничего про Россию не слышал, и свою национальную гордость опереть ему было не на что.
“Охотники за черепами”, “Пропавшая сестра”, “Всадник без головы”.
Там все ясное, близкое, родное. Там родное. Сила, храбрость, честность.
“Маниту любит храбрых”.
“Гуроны не могут лгать, бледнолицый брат мой. Гурон умрет за свое слово”.
Вот это настоящая жизнь.
“Плоды хлебного дерева, дополненные сладкими корешками, оказались чудесным завтраком”…
– А что, они сейчас еще есть? – спросил он у Линет.
– Кто “они”?
Серго покраснел до слез. Трудно и стыдно произнести любимое имя.
– Индейцы!
– Ну, конечно, в Америке продаются их карточки. Я видела снимки в “Иллюстрации”.
– Продаются? Значит, можно купить?
– Конечно. Стоит только написать Лили Карнавцевой, и она пришлет сколько угодно.
Серго задохнулся, встал и снова сел. Линет смотрела на него, приоткрыв рот. Такого восторга на человеческом лице она еще никогда не видела.
– Я сегодня же напишу. Очень просто.
Линет столкнулась с ним у подъезда. Какой он на улице маленький со своим рваным портфельчиком.
– Чего тебе?
Он подошел близко и, смущенно глядя вбок, спросил:
– Ответа еще нет?
– Какого ответа? – Линет торопилась в театр.
– Оттуда… Об индейцах.
Линет покраснела.
– Ах, да… Еще рано. Письма идут долго.
– А когда может быть ответ? – с храбростью отчаяния приставал Серго.
– Не раньше как через неделю или через две. Пусти же, мне некогда.
– Две…
Он терпеливо ждал и только через неделю стал вопросительно взглядывать на Линет, а ровно через две вернулся домой раньше обычного и, задыхаясь от волнения, прямо из передней спросил:
– Есть ответ?
Линет не поняла.
– Ответ из Америки получила?
И снова она не поняла.
– Об… индейцах.
Как у него дрожат губы. И опять Линет покраснела.
– Ну, можно ли так приставать? Не побежит же Лили как бешеная за твоими индейцами. Нужно подождать, ведь это же не срочный заказ. Купит и пришлет.
Он снова ждал и только через месяц решился спросить:
– А ответа все еще нет?
На этот раз Линет ужасно рассердилась.
– Отвяжись ты от меня со своими индейцами. Сказала, что напишу, и напишу. А будешь приставать, так нарочно не напишу.
– Так, значит, ты не…
Линет искала карандаш. Карандаши у нее были всякие – для бровей, для губ, для ресниц, для жилок. Для писания карандаша не было.
– Загляну в Сергушкино царство.
Царство было в столовой, на сундуке, покрытом старым пледом. Там лежали рваные книжки, перья, тетради, бережно сложенные в коробочку морские камушки, огрызок сургуча, свинцовая бумажка от шоколада, несколько дробинок, драгоценнейшее сокровище земли – воронье перо, а в центре красовалась новенькая рамка из раковинок. Пустая.
Вся человеческая жизнь Серго была на этом сундуке, теплилась на нем, как огонек в лампадке.
Линет усмехнулась на рамку.
– Это он для своих идиотских индейцев… Какая безвкусица.
Порылась, ища карандаш. Нашла маленький календарь, который разносят почтальоны в подарок на Новый год. Он был весь исчиркан; вычеркивались дни, отмечался радостный срок. А в старой тетрадке, старательно исписанной французскими глаголами, на полях по-русски коряво, “для себя”, шла запись:
“Гуроны великодушны. Отдал Полю Гро итальянскою марку”.
“Черес десядь дней отвед из Америки!!!”
“Маниту любит храбрых. Севодня нарошка остановился под самым ото”.[56]
“Еще шесть дней”.
“Купил за 4 francs”.[57]
“Через четыре дня”.
“Она еще раз peut etre[58] не написала, но уже скоро напишет. Отвед будет черес quinzaine. Отме. [59]4 Mars. Гуроны тверды и терпиливы”. [60]
– До чего глуп, до чего глуп! – ахала Линет. – Это принимает форму настоящей мании. И как хорошо я сделала, что не написала в Америку.
Первое апреля
Когда он вернулся, Лизетта спрыгнула с кровати, где, по обычаю своему, целыми часами сосредоточенно разглядывала собственные ноги и придумывала себе псевдоним для артистической карьеры. Хороший псевдоним и хорошие чулки – это, конечно, главное, и раз это дело в порядке, то искусство набежит уж само собой. А если пустить себя по живописи, так тут и чулок не надо, с одним псевдонимом управишься. Последний псевдоним и был “Лизетта”.
Лизетта спрыгнула с кровати.
– Выдали? Принес? Да отвечай же!
Но взглянула на него и сразу все поняла без ответа.
– Отвечай, подлец!
Лицо у него было безнадежно унылое, вытянувшееся, и смотрел он вбок, и качал головой, как баба, разбившая чашку.
– Нет, Лизетточка. Все кончено. Не выгорело мое дело. Окончательный провал.
– Что-о?
– Провал. И надеяться не на что. Придется искать службишку на заводе.
Он сел и тупо уставился в угол.
Лизетта растерянно раскрыла рот, точно задохнулась, и вдруг дрыгнула ногами и завизжала так громко, что он даже вздрогнул.
– А-а! Так! Теперь, значит, не на что надеяться? Значит, все это вранье было? Отвечай, подлец, когда с тобой говорят!
– Чего ты кричишь? – удивился он. – При чем тут вранье?
– При чем вранье? С первой встречи долбил, что вот-вот двадцать тысяч получит. Восемь месяцев врал изо дня в день, всю душу измотал. А я-то, дура, верила ему, собаке, каждое утро молоко на спиртовке кипятила! Как самая последняя идиотка пиджак ему починяла, дураку паршивому.
– Нюрочка, то есть Лизетта, опомнись, что ты говоришь!
– Околпачил женщину, чертов раздрыпа!
– Господи! Что за выражения, что за жаргон! Лизетта, я не узнаю тебя. Жена преображенского офицера.
– Все мы за границей преображенские, нечего дурака валять!
– Так стало быть…
– “Стало быть”! Видел ли еще свет такую идиотину! И я из-за него, из-за пуделя зобатого, молодость свою загубила и карьеры лишилась. Да если бы я тебя, проходимца, на пути своем несчастном не встретила, так теперь, может быть, давно бы уже в опере пела.
– Лизетта! – воскликнул он в радостном ужасе. – Лизетта! Да ведь ты, оказывается, форменная дура. Форменнейшая дура!
– Теперь дура! Как все поняла, так дура! А когда в деньги твои верила да тебе, жулику треклятому, пиджаки зашивала, тогда не дура была? Тогда была умная?
– Вульгарнейшая баба! – все с большей радостью ужасался он.
– Теперь баба, а как молоко ему кипятила, так тогда не баба. Нет, ты бы меня тогда бабой называл, когда я тебе молоко кипятила.
– Уди-ви-тельно! Нет, каково! Это, прямо, и не выдумаешь! – разводил он руками.
– Ты чего же расселся?! Думаешь, так и будет? Нет, милый мой, ищи себе другую дуру! Не твоему носу рябину клевать, это ягода нежная.
– Господи! Господи!
– Снимай чемодан со шкапа! Я укладываться буду.
– Да ведь это, между прочим, мой чемодан.
– Тво-ой? Ничего здесь твоего теперь нету. Работала на него восемь месяцев, пиджак зашила, как каторжная, да еще чемодана не смей тронуть. Нет, брат, не на таковскую напал. И наволочку возьму, и банку из-под варенья, она мне в новой жизни может быть полезна. И уж, конечно, спиртовку возьму. Она ни при какой карьере не может быть лишней.
Он встал, не спуская с нее удивленных глаз, стянул за ремень чемодан со шкафа и, стряхнув с рукавов пыль, сказал спокойно и тихо: