Мистические рассказы (страница 9)
Изумление философа не помешало ему рассмотреть костюм и наружность нежданного гостя. Очертания его фигуры, чрезвычайно тощей, но гораздо выше среднего роста, выступали очень резко благодаря потертой черной паре, плотно охватывавшей тело, но сшитой по моде прошлого столетия. Эта одежда, очевидно, предназначалась для особы гораздо меньшего роста, чем ее настоящий владелец. Руки и лодыжки высовывались из рукавов и штанин на несколько дюймов. Пара блестящих пряжек на башмаках противоречила нищенскому виду остального костюма. Голова была без шляпы и совершенно лысая, за исключением затылка, на котором волосы были собраны в виде длинной косицы. Синие очки защищали его глаза от света и вместе с тем не позволяли нашему герою рассмотреть их цвет и величину. Рубашки на нем и признаков не было; зато был грязный белый галстук, аккуратно повязанный вокруг шеи, с длинными концами, придававшими его фигуре (хотя я думаю – неумышленно) вид духовной особы. Впрочем, и другие особенности его костюма и манер могли внушить ту же мысль. За левым ухом у него торчал, как у современных конторщиков, инструмент, который древние называли стило. Из кармана на груди выглядывала черная книжка со стальными застежками. Случайно или нарочно книжка эта была обращена верхней стороной наружу, так что всякий мог прочесть на переплете заглавие белыми буквами: «Rituel Catholique» [43]. Физиономия его отличалась интересной свинцовой, даже мертвенной бледностью. Высокий лоб был изборожден морщинами. Углы рта опускались вниз с выражением самого покорного смирения. Молитвенно сложенные руки, общее выражение елейной святости невольно располагали в его пользу. Последняя тень гнева сбежала с лица метафизика, и, осмотрев с ног до головы посетителя, он приветливо пожал ему руку и предложил стул.
Было бы, однако, величайшей ошибкой приписывать эту внезапную перемену в настроении духа философа какой-нибудь из тех причин, которые обыкновенно вызывают подобные действия. Насколько я знаю Пьера Бон-Бона, он менее чем кто-либо способен был поддаться обманчивой внешности. Такой тонкий наблюдатель людей и вещей не мог не раскусить с первого взгляда, что за гость явился к нему. Замечу, что нога посетителя была очень странной формы, что он держал над головой необычайной величины шляпу, что задняя часть его панталон как-то странно вздувалась, и фалды фрака заметно шевелились. Судите же сами об удовольствии нашего героя, когда он увидел себя в обществе особы, к которой всегда питал глубочайшее почтение. Он был, однако, слишком тонкий дипломат, чтобы выдать свои подозрения хоть малейшим намеком. В его намерения вовсе не входило показать, что он сознает высокую честь, которой удостоился так неожиданно; ему хотелось завлечь гостя в разговор и выудить у него какие-нибудь важные этические идеи, которые могли бы, найдя место в предполагаемом издании, просветить человечество и обессмертить автора, – идеи, которых смело можно было ожидать от посетителя помня о его преклонном возрасте и всем известной опытности в вопросах морали.
Обуреваемый столь хитроумным планом, наш герой и предложил гостю стул, подкинул в огонь вязанку хвороста, расставил на столе несколько бутылок игристого вина. Затем уселся на кресле vis-a-vis с посетителем и ожидал, пока тот начнет беседу.
– Я вижу, вы меня знаете, Бон-Бон, – сказал гость, – ха! ха! ха! – хе! хе! хе! – хи! хи! хи! – хо! хо! хо! – ху! ху! ху! – И, отбросив личину набожности, разинул рот до ушей, обнаружив ряд острых, страшных зубов, закинул назад голову и закатился долгим, громким, бесстыдным, оглушительным хохотом. Черная собака, припав на задние лапы, весело принялась вторить, а пестрая кошка, выгнув дугою спину, завизжала в отдаленнейшем углу комнаты.
Философ молчал: он был слишком светский человек, чтобы смеяться, подобно собаке, или визгом обнаруживать неприличный испуг, подобно кошке. Надо сознаться, он несколько удивился, заметив, что цвет и смысл белой надписи «Rituel Gatholique» на книжке в кармане гостя мгновенно изменились, и на месте прежнего заглавия засияли ярко-красными буквами слова: «Registre des Condamnes» [44]. Этим поразительным обстоятельством объясняется несколько смущенный тон философа, когда он ответил на замечание гостя:
– Видите ли… правду сказать… мне кажется… мне сдается… что вы прокл… то есть… я думаю… я подозреваю… у меня явилась смутная… да, смутная мысль… о высокой чести…
– Ох!.. ух!.. да!.. ладно!.. – перебил его величество, – довольно… я понимаю в чем дело… – Говоря это, он снял очки, тщательно вытер стекла рукавом и спрятал в карман.
Если происшествие с книгой поразило Бон-Бона, то теперь его изумление достигло крайних пределов. Он с живейшим любопытством взглянул в глаза своему гостю и убедился, что они вовсе не черные, как он ожидал, и не серые, как можно бы было думать, и не карие, и не голубые, и не желтые, и не красные, и не пурпуровые, и не белые, и не зеленые, и вообще никакого из цветов, имеющихся на небеси горе, или на земле низу, или в водах под землею. Короче сказать, Пьер Бон-Бон убедился, что у его величества вовсе нет глаз и, по-видимому, никогда не было, так как на тех местах, где они обыкновенно помещаются, оказалась совершенно гладкая кожа.
Разумеется, метафизик не преминул осведомиться о причине столь странного явления, и ответ его величества отличался прямотой, достоинством и убедительностью.
– Глаза! Любезный Бон-Бон, – глаза, говорите вы? О! А! Понимаю! Нелепые рисунки, распространенные среди публики, дали вам совершенно ложное представление о моей наружности, правда? – Глаза!.. Да! Глаза, Пьер Бон-Бон, должны находиться на своем месте, то есть в голове. Вам тоже необходимы эти оптические аппараты, но, уверяю вас, мое зрение острее вашего. Вон я вижу кошку в углу – хорошенькая кошечка, взгляните на нее, вглядитесь хорошенько! Что же, Бон-Бон, видите вы ее мысли, мысли? Я подразумеваю идеи, размышления, которые зарождаются под ее черепом? Ведь нет, не видите? Она думает, что мы восхищаемся длиной ее хвоста и глубиной ее ума. Сейчас только она решила, что я в высшей степени представительная духовная особа, а вы самый поверхностный из метафизиков. Как видите, я не вовсе слеп; но при моей профессии глаза, о которых вы говорите, были бы только помехой; они каждую минуту рисковали бы быть выколотыми железным шестом или вилами для поджаривания грешников. Но вам эти оптические приборы необходимы. Ну и пользуйтесь ими, Бон-Бон, как можно лучше; мое же зрение – душа.
Тут посетитель взял бутылку, налил стакан Бон-Бону и попросил его пить без всякого стеснения и вообще быть как дома.
– Умную книгу написали вы, Пьер, – продолжал его величество, дружески хлопнув по плечу нашего приятеля, который меж тем осушил стакан, который налил ему гость. – Умную книгу вы написали, честное слово. Она мне очень понравилась. Изложение, впрочем, могло бы быть лучше, и многие из ваших взглядов напоминают Аристотеля. Этот философ был моим закадычным другом. Я любил его за невозможный характер и смелое вранье. Во всех его писаниях есть только одна верная мысль, да и ту я подсказал ему, сжалившись над его глупостью. Полагаю, Пьер Бон-Бон, вы знаете, о какой возвышенной моральной истине я говорю.
– Не могу сказать, чтобы я…
– В самом деле! Так вот: это я надоумил его, что, чихая, люди высмаркивают из носу лишние мысли.
– Без сомнения, это – уэ (икает) – совершенно верно, – сказал метафизик, наливая себе еще стакан и предлагая гостю табакерку.
– Был там еще Платон, – продолжал его величество, скромно отклоняя табакерку и комплимент, – был там еще Платон, к которому я тоже чувствовал дружеское расположение. Вы знакомы с Платоном, Бон-Бон? – Ах да, виноват. Однажды он встретился со мною в Афинах, в Парфеноне, и признался, что ему смертельно хочется раздобыть идею. Я посоветовал ему написать о nouz estin auloz [45]. Он обещал сделать это и пошел домой, а я полетел к пирамидам. Но совесть мучила меня за то, что я сказал истину, хотя бы ради друга. Я вернулся в Афины и явился к философу в ту самую минуту, когда он писал «auloz». Толкнув пальцем ламбду (Λ), я опрокинул ее вверх ногами. Вышло «o nouz estin augoz» [46] – положение, ставшее, как вам известно, основной доктриной метафизики.
– Были вы когда-нибудь в Риме? – спросил ресторатор, прикончив вторую бутылку шампанского и доставая из буфета шамбертен. – Только раз, monsieur Бон-Бон, только раз. Это случилось, – продолжал дьявол, точно цитируя из книги, – это случилось в эпоху анархии, длившейся пять лет, когда республика, оставшись без должностных лиц, управлялась исключительно трибунами, не облеченными притом исполнительной властью. В это-то время, monsieur Бон-Бон, и только в это время я был в Риме, так что не мог познакомиться на земле с философией римлян.
– Что вы думаете… Что вы думаете… уэ!.. об Эпикуре?
– О ком? – с удивлением переспросил дьявол, – неужто вы решитесь в чем-нибудь упрекнуть Эпикура? Что я думаю об Эпикуре? Поймите меня, сударь, – ведь «я» и есть Эпикур! Я тот самый философ, написавший триста трактатов, о которых упоминает Диоген Лаэрций. – Это ложь! – сказал метафизик, которому вино немножко ударило в голову.
– Очень хорошо! Очень хорошо, сударь! Прекрасно, сударь! – отвечал его величество, крайне польщенный.
– Это ложь! – повторил авторитетным тоном Бон-Бон, – это – уэ! – ложь!
– Хорошо, хорошо, будь по-вашему! – сказал дьявол миролюбиво, а Бон-Бон, чтобы отметить победу над его величеством, счел своим долгом прикончить вторую бутылку шамбертена.
– Как я уже сказал, – продолжал посетитель, – как я заметил несколько минут тому назад, многое в вашей книге чересчур вычурно, monsieur Бон-Бон. Что вы порете, например, о душе? Скажите, пожалуйста, сударь, что такое душа?
– Душа, – уэ – душа, – ответил метафизик, заглядывая в свою рукопись, – бесспорно…
– Нет, сударь!
– Без сомнения…
– Нет, сударь!
– Неоспоримо…
– Нет, сударь!
– Очевидно…
– Нет, сударь!
– Неопровержимо…
– Нет, сударь!
– Уэ!
– Нет, сударь!
– И вне всяких споров…
– Нет, сударь, душа вовсе не то! (Тут философ, бросив на собеседника злобный взгляд, поспешил положить конец спору, осушив третью бутылку шамбертена.)
– В таком случае, – уэ – скажите, пожалуйста, что же, что же такое душа?
– Ни то ни се, monsieur Бон-Бон, – отвечал его величество задумчивым тоном. – Я пробовал, то есть, я хочу сказать, знавал очень плохие души и очень недурные. – Тут он причмокнул губами и, машинально схватившись за книжку, высовывавшуюся из кармана, страшно расчихался. Потом продолжал: – Душа Кратинуса была так себе; Аристофана вкусна; Платона превосходна, не вашего Платона, а комического поэта, от вашего Платона стошнило бы Цербера – фа! Затем, позвольте! были там Невий, и Андроник, и Плавт, и Теренций! Были Люцилий, и Катулл, и Назон, и Квинт Флакк, милый Квинтик, как я называл его, когда он потешал меня своими песенками, а я поджаривал его – так, шутки ради – на вилке. Но у этих римлян не хватает букета. Один жирный грек стоит дюжины римлян, к тому же он не скоро портится, чего нельзя сказать о квиритах… Попробуем-ка вашего сотерна.
Между тем Бон-Бон оправился и, порешив nil admirari [47], достал несколько бутылок сотерна. Он, однако, услышал странный звук: точно кто-то махал хвостом. Философ сделал вид, что не замечает этого крайне неприличного поведения его величества, и ограничился тем, что дал пинка собаке и велел ей лежать смирно. Посетитель продолжал:
– Я нахожу, что Гораций сильно отзывался Аристотелем. Я, знаете, обожаю разнообразие. Теренция я не мог бы отличить от Менандра. Назон, к моему изумлению, оказался тот же Никандр, хотя и под другим соусом. Вергилий напоминал Теокрита, Марциал – Архилоха, а Тит Ливий был положительно вторым Полибием.
– Уэ! – ответил Бон-Бон.
– Но я питаю склонность, monsieur Бон-Бон, я питаю склонность к философам. А с вашего позволения, сударь, не каждый черт, я хочу сказать, не всякий джентльмен сумеет выбрать философа. Длинные нехороши, и самый лучший, если его не облупить хорошенько, отзывается желчью.
– Облупить!
– То есть вынуть из тела.
– А как вы находите, – уэ! – врачей?
– И не говорите! Тьфу! Тьфу! (Его величество вырвало.) – Я раз только попробовал одного, этого шельму Гиппократа, и вонял же он ассафетидой!.. Я простудился, промывая его в Стиксе, и в конце концов схватил холеру.
– Жалкая – уэ! – тварь, – воскликнул Бон-Бон, – микстурное отродье!
И философ уронил слезу.
– В конце концов, – продолжал посетитель, – в конце концов, если чер… если джентльмен хочет оставаться в живых, ему нужно-таки поработать головой; полное лицо у нас – явный признак дипломатических способностей.
– Как так?