Незаметные истории, или Путешествие на блошиный рынок (Записки дилетантов) (страница 5)
После неожиданной смерти надежного провожатого нам потребовалось по-новому, кардинально переосмыслить наш проект. Теперь задача виделась нам не в том, чтобы с помощью опытного следопыта расследовать жизнедеятельность блошиного рынка. Мы решили пойти в противоположном направлении: разузнать о жизни и смерти нашего «проводника» через изучение места его обитания.
Однако по ходу работы над книгой ее тематика стремительно расширялась за счет многочисленных проблем и разнообразных сюжетов повседневного обращения «обычных» людей с материальными следами прошлого. Первоначальное авторство превратилось в соавторство. Нам стоило усилий ограничивать рассматриваемую проблематику. Не без сожаления были отсечены многие сюжеты, которые грозили сделать исследование необозримым и бесконечным. В книге практически не затрагивается ряд тем центральных для публичной истории – истории популяризаторского обращения профессионалов к прошлому, равно как и непрофессиональной переработки былого. К таким обойденным в книге темам относится, например, инструментализация вещественных следов прошлого в историческом романе и киносериале, в детских игрушках и взрослых исторических реконструкциях.
* * *
В самоограничении мы руководствовались несколькими соображениями. Во-первых, наличие исследований, затрагивающих эти и многие другие практики публичной и прикладной истории, избавляло нас от необходимости специального обращения к ним[26].
Во-вторых, поле нашего интереса ограничено двумя странами – Германией[27] и, в меньшей степени, Россией. В книге лишь упоминаются, например, парижские и лондонские блошиные рынки, имеющие репутацию самых богатых и интересных. При этом термин «блошиный рынок» используется как понятие, синонимичное «барахолке», «толкучке» и другим обозначениям рынка под крышей или под открытым небом, который в различном сочетании выставляет на продажу бывшие в употреблении предметы[28]. Важным, однако, для ограничения объекта исследования является хотя бы минимальный шанс, что на такой рынок попадут предметы старины. Поэтому из поля внимания исключены рынки товаров из складских остатков и новых товаров мелких производителей, иногда также именуемые «блошиными рынками». С таким явлением мы, к нашему разочарованию, столкнулись в Италии, на огромных субботних «блошиных рынках» в Больцано, Форли и Римини.
В-третьих, мы старались отсеять практики обращения с предметами старины, которые не были так или иначе связаны с деятельностью блошиного рынка. Поэтому мы оставили в стороне музейные практики, в действительности центральные для изучения предметной среды, а среди многочисленных немецких телепередач об антиквариате выбрали лишь одну, которая, подобно блошиному рынку, организована вокруг купли-продажи старых и редких вещей из семейных запасов.
В-четвертых, мы решили сосредоточиться не на любых бывших в употреблении предметах, представленных на блошином рынке, а на сегменте старых и старинных вещей в возрасте 75–100 лет и старше. В книге применительно к рынку подержанных предметов используется термин «приватная общественность»: он был введен социологами для обозначения промежуточной зоны между приватно-досуговой и общественно-трудовой деятельностью[29]. Однако мы используем его с важной оговоркой. Авторы концепции «приватной общественности», как правило, недооценивают значение прошлого в свободном времяпрепровождении, связанном с блошиным рынком. В производимой ими интерпретации столкновения человека с прошлым на рынке старых вещей акцент неизбежно смещается с приватного на общественное: важно, что предметы из домашнего, семейного обихода и владения выставляются на продажу и напоказ. Между тем рынок бывших в употреблении предметов поощряет, по нашему убеждению, не публичное, а приватное, неприметное для (научной) общественности обращение с прошлым, материальные следы которого лишь мимолетно появляются на рыночных прилавках, чтобы поменять одного частного владельца на другого и перекочевать из одного приватного пространства в следующее.
Не случайно для подзаголовка этой главы («Приватное измерение прошлого») выбран контрастный парафраз заглавия известного программного текста по прикладной истории[30]. На примере блошиных рынков мы предлагаем более внимательно присмотреться к невидимым для публики практикам приватного обращения с прошлым, сокрытым по причине их использования в домашнем, семейном интерьере, или из-за того, что торговцы и посетители блошиного рынка часто прибегают к полулегальным и даже преступным действиям. Важным ресурсом и местом приложения таких практик и выступает рынок подержанных вещей.
* * *
В итоге книга, которую держит в руках читатель, посвящена не всем предметам, которые продаются на рынке подержанных вещей, и, с другой стороны, не только блошиным рынкам. А значит, наша исследовательская миссия не ограничивается данью памяти Манни. Ключевая тема книги – альтернативное, приватное обращение с прошлым через посредничество материальных носителей прошлого. Ее герои – вещи с историей, волею судеб очутившиеся на блошином рынке, и люди, наделяющие историями продаваемые или купленные предметы. Это обычные люди, с уже сформированными представлениями об истории, вовсе не обязательно совпадающими с прописными истинами, усвоенными в школе или с помощью СМИ. Это инициаторы своеобразных форм поддержания памяти о былом, зачастую весьма далеких от официального государственного репертуара праздников и ритуалов.
Среди наших героев помимо продавцов и покупателей блошиных рынков встречаются люди, которые ассоциируются в нашей памяти с хранимыми или утраченными предметами, даже если эти обладатели материального наследия относились к блошиным рынкам равнодушно и никогда их не посещали. Среди «обитателей» блошиного рынка читатель встретит, наконец, и самих соавторов. Мы побывали на нем в различных ролях – покупателя и продавца, эксперта и зеваки, завсегдатая и случайного посетителя[31]. Наша память – главный побудитель и источник этого проекта. Собственный жизненный опыт, включая социологический и этнологический опыт включенного наблюдения, а также опыт работы с историческими источниками – один из главных исследовательских инструментов, примененных в этой книге.
Текст – научный или художественный?[32]
После смерти Манни мы переформатировали свой проект из научного в литературно-художественный. Явные следы этого замысла видны в тексте книги. Мы решили отказаться от птичьего языка «посвященных» профессионалов и прибегнуть к прямому обращению к читателю, минуя экспертное сообщество. Мы не постеснялись опереться на собственные память и опыт, а текст сконструировать экспериментально – нелинейным способом. Мы намеренно записывали прямую речь в виде реплик диалога даже в тех случаях, когда в тексте фигурирует реплика лишь одного персонажа, – такая запись даже визуально приближает наше повествование к беллетристическому.
И тем не менее произведение, которое держит в руках читатель – соединение литературы и науки. Оно является научным, но принадлежит науке особого рода: ее один из нас назвал «лирической историографией»[33]. В начале XXI века историк и социолог Дина Хапаева сформулировала предположение о возможности «возникновения новой тенденции, свидетельствующей о переходе от социальных наук к постнаучному состоянию, к новой форме интеллектуального творчества». По мнению Хапаевой,
мы присутствуем при возникновении интеллектуального письма, чья правдивость не сводится ни к выяснению того, как «было на самом деле», ни к неукоснительному следованию правилам Вульгаты социальных наук. Одной из его особенностей может стать способность наделить прошлое и настоящее смыслом сквозь призму современного политического и художественного восприятия, другой – возникновение «лирического героя», «я-рассказчика» интеллектуального письма, а способность раскрыть интеллектуальную или событийную интригу вытеснит страсть к отражению «объективной реальности»[34].
Нашу книгу позволяет отнести к «лирической историографии» прежде всего присутствие авторов – активных рассказчиков[35]. Иначе и быть не могло: мы воспринимаем себя как часть пространства блошиного рынка, мы не желаем дистанцироваться от персонажей, в реальной жизни ставших нашими друзьями и добрыми знакомыми. Подобно литераторам, мы конструируем текст, опираясь на собственный и чужой опыт.
Мы придерживаемся убеждения, что эксплицитная и отрефлексированная включенность опыта ученого в исследовательский процесс не мешает, а помогает исследованию. Или, еще точнее: без осознания своей включенности в историю, которую изучаешь, нет научного исследования.
* * *
В пользу этой позиции имеются и теоретические аргументы, и впечатляющие результаты конкретных исторических исследований. Так, создатель философской герменевтики Ганс-Георг Гадамер систематически обосновал гипотезу о том, что исследователю не дано избрать позицию объективного наблюдателя, поскольку он не в состоянии избавиться от своих донаучных знаний, обозначенных философом как «предрассудки». Но именно они-то и позволяют ученому установить диалог с источником, узнать и объект изучения, и самого себя. Важно ясно видеть собственные «предрассудки как условие понимания» и понимать их происхождение, чтобы не представлять их себе в виде абсолютной истины, в столкновении со следами прошлого высокомерно проходя мимо всего, что этой истине не соответствует:
Подлинно историческое мышление должно осознавать и собственную историчность. Только в этом случае оно не будет гоняться за призраком исторического объекта, который является предметом продвигающегося исследования, а сможет научиться познавать в объекте Иное Своего, а тем самым – и то и другое. Подлинный исторический предмет – не предмет, а единство Своего и Другого, соотношение, в котором заключается и правда истории, и правда исторического сознания[36].
Таким образом, субъективность исследователя прошлого может превратиться из недостатка, с которым ведется тщетная борьба, в плодотворный инструмент познания.
С работой литератора усилия «историка-лирика» сближает ориентация не на достижение «объективности» как цели исследования, а на создание «эффектов реальности» (Ролан Барт), наглядности, «ощущения подлинности воскрешенного прошлого»[37]. Как подчеркивал Йохан Хёйзинга, «исследование истории и создание произведений искусства объединяет определенный способ формирования образов»[38].
Это не означает, конечно, что эффект подлинности научного текста может достигаться за счет замалчивания отдельных фрагментов источника или его искажения – это свойство придворных историографов и героев недобросовестной исторической политики. Вместе с тем мы не считаем, что историку заказана дорога к авторскому воображению, фантазии и вымыслу. Если понимать изложение истории как часть процесса осмысления былого, использование фикции перестает быть операцией, недопустимой для историка. Более того, авторская фантазия может усилить эффект подлинности рассказываемой истории. В этом нетрудно убедиться, почитав, например, как Ален Корбен «дописывает» исторические документы, создавая художественную биографию башмачника[39], или как Карло Гинзбург и Натали Земон Дэвис вступают в виртуальные диалоги с героями своих книг[40].
* * *
Нелишним будет напомнить, что фантазию историка от фантазии литератора отличает известная «дисциплинированность», задающая допустимые пределы ее полета. Ханс Юрген Гетц заметил, что сила воображения исследователя – это