Незаметные истории, или Путешествие на блошиный рынок (Записки дилетантов) (страница 9)

Страница 9

* * *

Борис и Нина Хазановы были любящими дедушкой и бабушкой и души во мне не чаяли. Они мне много читали, пока я не овладел этим навыком, и рассказывали о своей жизни. Живые рассказы бабушки об антисоветском стрекопытовском мятеже 1919 года в Гомеле и о немецких бомбардировщиках над Горьким в 1941 году потрясали мое воображение. Дед рассказывал мне о том, о чем не рассказывал собственным дочерям, в том числе о гибели родных в еврейском гетто от рук гитлеровцев. Но чаще все же родители мамы щадили мое чрезмерно развитое воображение. Бабушка описывала пикники в санаториях 1920-х годов, визиты в театры и рестораны. Дедушка знакомил меня с культурой восточноевропейского еврейства и даже пытался, правда безуспешно, привить мне азы идиш.

Его дочери вспоминали своего отца совсем не так, как я. Для них он был молчаливым, пытающимся своим молчанием уберечь детей от неприятностей:

У меня осталось впечатление, – вспоминала его старшая дочь, – что, когда что-то касалось его прошлого, он такими обтекаемыми, общими фразами говорил, что… я об этом знала из всего, что было напечатано в центральной прессе, и мне его ответ ничего не давал. И я, наверное, перестала просто его расспрашивать. Интересного он ничего не рассказывал. Я потом, когда он умер, думаю: «Как же это я его не расспрашивала?»[90]

Слово Бориса Хазанова было веским, потому что звучало редко. Дома в 1920–1950-х годах не говорили о политике и о прошлом, родным языком почти не пользовались. Обе его дочери не знали ни слова на идиш, а о том, что отец был ранен во время Первой мировой войны, услышали от своих детей. Их образ отца – образ закрытого человека, закрытого буквально, отгородившегося газетой от внешнего мира.

Мне же он запомнился совсем другим: оживленно рассказывающим о своем детстве, о семейном укладе его родителей в Быхове, о работе на фабрике Школьникова и Половца, о штыковой атаке под Львовом, о погибших в гетто сестре и брате; гуляющим с внуком по Откосу, кормящим воробьев, поющим еврейские песни, улыбающимся, смеющимся. Упорно молчавший в опасных 1920–1940-х годах, когда росли его дочери, которых он старательно оберегал от рискованного знания о прошлом, он «разговорился» со мной и внучками в относительно мирных 1960-х. Когда-то «застегнутый на все пуговицы», дед раскрылся, словно бы наверстывая упущенное.

* * *

Мягкое, не отягощенное травмами прикосновение к прошлому в квартире Хазановых обеспечивалось не только их заботливым вниманием ко мне, но и связью рассказов с красивыми старинными вещами, наполнявшими их быт. Бориса и Нину окружали изящные вещи – массивная резная старинная мебель, зеркала и лампы в стиле модерн, швейная машинка с золотыми узорами по черному лаковому фону, бабушкины собственные вышивки 1920–1950-х годов и фотографии, на которых родители моей мамы были молодыми людьми, одетыми и причесанными по моде 1920–1930-х годов.

Но предметы из прошлого не просто украшали интерьер квартирки Хазановых. Они использовались в быту, несмотря на старомодность. Так, бабушка гладила простыни, пододеяльники и наволочки по старинке, не утюгом, а длинным ребристым рубелем, с грохотом катающим тяжелую скалку с намотанным на него бельем. Она мастерски шила на старинной, с дореволюционным стажем, машинке «Зингер». А дедушка аккуратно сберегал в домашнем архиве следы своего прошлого, что позволяет документировать ранние периоды его биографии значительно надежнее, чем в случае его супруги.

С родителями матери мне было очень интересно, особенно когда мои дорогие старики доставали из огромного трехъярусного славянского буфета или из платяного шкафа с резными лилиями на двери коробки и пакеты с фотографиями и другое заветное содержимое. Я с любопытством разглядывал фото, на которых было множество незнакомых мне людей, совсем молодые бабушка и дедушка, их маленькие дочки, ветхие дедушкины документы с «ерами» и «ятями» в тисненой черной папке с завязками, массивные испорченные золотые часы с двойной крышкой, серебряные полтинники и рубли 1922 года с изображениями рабочего и крестьянина.

Бабушка и дедушка не только показывали мне старые вещи, но и описывали предметы утраченные – настольную лампу и чернильный прибор начала ХX века, шубку, порванную в 1919 году взбунтовавшимися солдатами, украденные во время посещения Московского зоопарка в 1930-х годах карманные часы, сданный в торгсин серебряный Георгиевский крест. Их вещи и рассказы переносили меня в давно исчезнувший и потому особо притягательный, манящий мир.

* * *

Бабушки и дедушки давно нет в живых, но они всегда со мной. Я ясно вижу перед собой Нину Хазанову из 1960-х годов – маленькую подвижную фигуристую женщину с грустными серо-голубыми глазами под печально приподнятыми бровями, с яркими губками, с аккуратно уложенными с помощью химической завивки светло-каштановыми волосами. Мне не нужно напрягать память, чтобы мысленным взором увидеть Бориса Хазанова, его добрые светло-карие глаза, крупный мясистый нос, тонковатые губы, холеное, чуть полноватое, но без выпирающего живота тело, его ухоженные руки с очень мягкими ладонями, ровными пальцами и аккуратно подстриженными ногтями. Я помню его неторопливую, мелкими шажками, походку, негромкую, медленную и правильную речь с тщательно подобранными словами. Я вижу и слышу родителей мамы так, словно только вчера расстался с ними.

По сей день мне то и дело встречаются вещи, напоминающие о горьковском детстве. Спустя более трети века после кончины бабушки я время от времени открываю среди европейской выпечки «бабушкины» кулинарные шедевры, которые, оказывается, называются не «рулетики с вареньем и орехами», а итальянские cantuccini, не «песочное печенье», а немецкие рождественские Gewürz-Spekulazius или Plätzchen.

Однажды на блошином рынке мне встретилась небольшая, высотой 26,5 сантиметра, французская бронзовая статуэтка. На высоком барном стуле в легком платье ниже колен с широким поясом, в изящных туфельках и популярном в Париже 1920-х годов тюрбане поверх коротко остриженных волос в элегантной позе сидит красавица эпохи ар-деко. Она подкрашивает губки, глядясь в маленькое круглое зеркальце. Автор скульптуры – румынско-французский мастер Деметер Чипарус (1886–1947). Работа относится к 1920-м годам, периоду его зрелости, когда он ваял преимущественно танцовщиц и красавиц. Бронзовая красавица работы Чипаруса удивительно похожа на мою бабушку, ровесницу ХХ столетия, какой я знаю ее по фотопортретам 1920-х годов.

Дедушка и бабушка приоткрыли мне дверь в «доброе старое время», в годы своей молодости, в культуру, в которой росли, в эпоху, из которой происходили. Уверен, что их вклад в рождение во мне интереса к истории и любви к красивым старинным вещам был основополагающим.

Через много лет после смерти дорогих мне стариков я стал пытаться разобраться в их жизни, надеждах, радостях, страхах и травмах. Я стал изучать время их молодости – русскую революцию, дореволюционный и советский антисемитизм, их представления о культурности и культурном досуге, их взгляды на прекрасное и уродливое, достойное и постыдное. Сохранив лишь осколки их предметной среды и утратив все остальное, я стал встречать фрагменты или аналоги утраченного на рынке старых вещей. И вот теперь я пишу об этом, вновь вступая в мысленный диалог с моими ушедшими родными.

Встреча с антикваром

В каждом городе, который мы с Наташей впервые посещаем, мы ищем не только блошиные рынки, но и антикварные магазины. Ничто, на мой взгляд, не рассказывает о городе, его прошлом, его культуре, о степени его культурно-исторической ухоженности и об отношении населения к историко-культурному наследию так, как развитость и ассортимент этих двух институций.

Моя первая встреча с «живым» антикваром произошла в Горьком в 1972 году, в тринадцатилетнем возрасте. Это знакомство стало настоящим потрясением, изменившим мое отношение к старинным вещам.

Лето 1972 года, последнее проведенное мной в Горьком, было необычным во многих отношениях. В том числе тем, как активно дедушка поддерживал мой интерес к старине. Он всячески поощрял мою детскую страсть к коллекционированию старинных монет и металлических иконок. А за год до моих последних летних каникул, перед самым отъездом из Горького, произошло событие, укрепившее мою уверенность в том, что я буду заниматься прошлым. Дед посильно участвовал в этой истории и изо всех сил выказывал мне сочувствие и поддержку.

Как-то раз в конце лета 1971 года, возвращаясь из детской библиотеки, мы с ним заметили в окне одного из неказистых одноэтажных частных домов выставленные на подоконник парные бронзовые подсвечники. Мы остановились и долго любовались ими. В груди у меня замирало и екало – наверное, как у азартного охотника, почуявшего добычу.

Дед предложил мне отнести библиотечные книги домой, а затем вернуться, зайти к обитателям квартиры и рассмотреть захватывающие дух предметы поближе, расспросить владельцев об их происхождении. Так мы и сделали. Из-за робости я долго топтался на пороге, прежде чем мы позвонили в дверь. Нам открыла светлоглазая седая старушка, которая безо всякого удивления с удовольствием впустила нас в дом. Пройдя через темные сени и войдя в комнату, я обмер от неожиданности: на стенах тикала дюжина диковинных часов, помещение было плотно заставлено старинной мебелью, фарфоровой и хрустальной посудой, бронзовыми статуэтками и подсвечниками, десятками причудливых безделушек. Не квартира – музей! Хотя нет – здесь между человеком и вещами, которые были сгружены в беспорядке, оставляя лишь узкие проходы, не чувствовалось музейной дистанции.

Как оказалось, это было временное пристанище местного собирателя и реставратора старины Василия Петровича Серебрякова. В доме, где жили он и его жена, в то время шел капитальный ремонт. Хозяин всего этого богатства был в отъезде до осени, поэтому после беглого осмотра сокровищ под доброжелательные комментарии его супруги мы договорились встретиться в следующем году. Гостеприимная хозяйка просила заходить без церемоний.

* * *

Долгие месяцы до следующих летних каникул я бредил предстоящей встречей и даже посвятил коллекции Серебрякова школьное сочинение на свободную тему, вызвав живой интерес у учительницы русского языка и литературы. От нее же я впервые услышал новое слово – «антиквар». Мне мечталось, что коллекционер возьмет меня в «ученики» и посвятит в секреты собирательства и реставрации.

Приехав в Горький на рубеже мая – июня 1972 года, я на следующий же день бросился на розыски коллекционера. С прошлогоднего жилья Серебряковы съехали, но найти их по постоянному адресу труда не составило. Я вздохнул с облегчением, увидев на подоконнике полуподвальной квартиры выставленные напоказ, вровень с асфальтом, за оконным стеклом без решеток и сигнализации, позолоченные изнутри серебряные чаши с многоцветной эмалью. Позвонить в дверь с металлической пластиной, на которой была выгравирована фамилия жильца, я, как и годом ранее, никак не решался. На подмогу вновь пришел мой дед.

[90] Интервью с М. Б. Корзухиной, 21.01.2005 (архив авторов). Цит. по: Нарский И. Фотокарточка на память… С. 235.