Все рассказы (страница 23)
Б. Ну… (совершенно смят, растерян и потерян).
А. Щербину помнишь?
Б. Зав по кадрам?
А. Именно. Двоюродная сестра моей жены была его женой. Понял?
Б. Вот ка-ак…
А. И ты опять крутнулся, и перебрался в Красноярск, и скромно сел на отдел – отдел! Отдаю тебе должное – перспективный отдел, точно рассчитал. И защитил докторскую ты только в шестидесятом году – а был тебе уже пятьдесят один, и перспективным ты быть потихоньку переставал. И ВАК продержал твою докторскую еще четыре года, и когда ты в шестьдесят втором получил институт – это был потолок. Потолок!
Б. (с выпущенным воздухом). Во-он оно что…
А. В шестьдесят восьмом тебе представился последний шанс, помнишь? Симпозиум в Риме через доклад в Москве, опять же через Ведерникова; определение основного направления дальнейших работ. И ты не поехал. Поехал Синицын. И кончилось тем, что Синицын тебя съел.
Вот и вся твоя карьера.
Б. (тупо). Я всегда чувствовал… Я всегда предполагал… Чья-то рука…
А. Верно чувствовал. Продолжаю. Раздел мелочей быта. Только, прошу, без эксцессов. Ну – когда ты еще такое узнаешь, а? Гамбургский счет. Мне, видишь ли, немного обидно, что ты совсем забыл тот вечер двенадцатого января.
Да. Мне всегда нравилось на тебя смотреть: такой красивый, уверенный, такой любимый женщинами. Рога очень тебе идут. Вообще когда жена на двенадцать лет моложе – это чревато, ты не находишь?
Б. (тихо, наливаясь). Сотру, мразь!..
А. (холодно). Сначала имеет смысл получить информацию, нет? Итак: пятьдесят пятый год, и она едет на курорт, Крым, ах, прелесть!.. Ты на что рассчитывал, юга не знаешь? И без меня обошлось бы. Но – можешь запомнить адресок: Москва, Воронцов проезд, двенадцать, сорок семь. Гонторев Алексей Семенович. Можешь процитировать своей супруге и насладиться ее реакцией. Это, видишь ли, мой старый знакомец, профессиональный, я бы сказал, бабник. Жизнь на это дело положил! После него ей с тобой в постели ну никак не могло быть интересно. Ты же в это время утрясал в Москве собственные дела. Ну, я и спросил как-то по телефону Будникова, где семейство твое. А Леша – Гонторев – как раз в отпуск ехал. Я и порекомендовал ему, с присовокуплением личной просьбы.
Б. Ложь, бред, ахинея!!..
А. Не думаю… Леше нет надобности хвастать… Да он и письма мне показывал… Полюбопытствуй, заявись к нему. Да и поройся получше в памяти – как она вела себя с тобой первое время после отпуска, – поймешь. Ты ж слеп и самоуверен, как все супермены.
Б. (мотая головой). Вранье! Просто дохнешь от зависти, старый хрыч, перст без подпорки!
А. (иронично). Я?.. Не смеши. Я почти прадедушка. Четверо внуков. Какая зависть?
Б. (упрямо цепляясь). Все врешь. Нет никого и ничего у тебя! И не было!..
А. (издевательски). Прошу в гости. Приму в приличной квартире, те же шестьдесят метров, что у тебя. Дача – сносная, хотя и не в Кунцеве, все удобства. Еще что? Машина. Не люблю тупорылых «фиатов». Серая «Волга», скромно и со вкусом. Не веришь? (С наслаждением, медленно, вынимает из внутреннего кармана роскошный бумажник, из него – пачку фотографий и водительские права.) Прошу.
Б. (неохота борется с недоверием и любопытством. Смотрит). Что ж. Поздравляю. Что еще имеете сообщить?
А. Не вспомнил двенадцатое января?
Б. (взрываясь). Нет!! будь оно проклято! Кровавое двенадцатое января (с истерическим смешком).
А. (светским тоном). Напоследок – пара милых пустяков. Дочь твоя кафедру в Киеве не получила и вряд ли получит. Колесницкому она, видишь ли, не нравится. Наберись нахальства – позвони ему, спроси, не поступала ли ему информация из Москвы. Колесницкий подчинен Семенову, а Семенов дружен со Щербиной. Крайне просто.
Б. Все?
А. С аспирантурой твоего наследника, куда он уже раз не прошел, вариант аналогичный.
Б. Все?
А. И логическое завершение. Сиди мужественнее, экс-мужчина. Нахожу уместным сейчас двум врагам, сидящим лицом к лицу и подводящим итоги, выпить за здоровье друг друга. (Пьет.) А здоровье у тебя, милый мой, ни к черту (его начинает разбирать смех). Ха-ха-ха! удачник! ха-ха-ха!
Б. (уничтоженный, скрывая тревогу). Ну?
А. (бессердечно). Ха-ха-ха! У тебя язва, да? Ха-ха-ха! Ох, прости! ха-ха!.. (Утирает слезы). У тебя рак, любезный. Рак. И жена это знает. И дети. И если ты найдешь способ заглянуть в свою карточку, тоже узнаешь. И если просто перестанешь прятать от правды голову под крыло, то припомнишь все симптомы и сам поймешь.
Б. Откуда ты знаешь?
А. Разве я не могу по-хорошему поинтересоваться у врача здоровьем хорошего друга, дабы, скажем, облегчить его страдания дефицитным лекарством из Москвы?
Теперь – все.
Да. Объяснение.
Я-то, видишь ли, хорошо запомнил вечер двенадцатого января тридцать шестого года. Это не прощается. Жизнь с плевком твоим в душе прожил. Вот и разделал тебя под орех. Наилучшим способом.
А сейчас – позвонил, узнал в горисполкоме твой день и часы приемные, специально прилетел. Ну, отдохнул заодно пару дней – можешь справиться в «Приморской» о моем счете. И встретил тебя – как хотел, нечаянно. Выслушал сначала твою собственную версию счастливой жизни. Ха-ха-ха! Удачник… Приехал пенсионер доживать старость в домик с садиком, так и тут скоро скапустится.
Б. Да что хоть было в тот чертов вечер?
А. Вот вспоминай и мучься.
Б. (последняя вспышка сил). А меня ведь еще хватит на то, чтобы сейчас избить тебя.
А. Фу. Несолидно. Два старых человека. Меня ведь хватит еще на то, чтобы отравить тебе последний год существования. Излишки площади, излишки участка, заявление в милицию об избиении, письмо из Москвы – и никто тебя здесь не защитит.
Все. Свободен.
Б. (не находит ничего крепче театральной формулы). Будь ты проклят.
А. (ласково и недобро). Не волнуйся. А то еще вмажешься куда на своей жестянке, ГАИ – а ты пил, откупаться, ремонт…
Некоторое время молча, неподвижно, смотрят друг на друга.
Причем сейчас
Багулин
– старик за семьдесят, очень усталый, одетый со смешной и жалкой претензией.
Арсентий
– собранный, жесткий, полный того, что принято называть нервной энергией. Строен, худощав, дорогие вещи сидят на нем свободно и небрежно.
Багулин поднимается и уходит, и хотя идет он сравнительно нормальной походкой, но кажется, что он горбится и шаркает ногами.
Уже темно. За стеклянной стеной в густой сини – мигающие огни самолетов. Зажигается свет.
Арсентий смотрит вслед Багулину, достает носовой платок, отирает лицо и шею – и словно это был фокус с волшебным платком – неуловимо преображается в того старика, каким и был в начале встречи.
А. (внимательно оглядывает стол, считает в уме, достает бумажник, считает деньги. Облегченно). Хватает. Так и думал. Придется ехать общим. Ладно, меньше двух суток… (Говорит с собой негромко и спокойно, как человек, давно привыкший к одиночеству.) Вот уж поистине – старческое безделье и маразм… Но крепко я его придавил. Крепко… Всему вроде поверил, а!.. А что – я весной месяц этим развлекался: все сходится… людей половина уже перемерла, – и при желании не опровергнет. С женой даже если – Лешка подтвердит… не-ет, психологически я тебя прищучил, Багулин. И диагнозу своему ты теперь до конца никогда не поверишь… нехай тебя покрючит.
Закуривает, закашливается,
разгоняет дым рукой .
Кхе! Кх-хе!.. Да. А ведь – боялся я тебя всегда, Багулин. И сейчас – тоже… побаиваюсь. Ты – сильней… крупней, так сказать. И ничего – ничего мне было с тобой не сделать. Не убивать же, в самом деле.
Вот – сыграл наверняка. Без малейшего риска, друг мой. И разрушил изрядно всю твою жизнь, не правда ли? Не более чем сменой точки зрения.
Смешная жизнь – уничтожается сменой точки отсчета, а!..
А ведь даже пощечину дать тебе не посмел… Так и прожил с фигой в кармане. И под конец эту фигу показал. Ничтожество… А ты – да, так или иначе ты величина. Или – мнимая величина, если я тебя так?
Но ты не помнишь… Что же – тот вечер в итоге обошелся тебе дорого. Вспоминай! (Хихикает.) Это было не двенадцатого января, а шестого марта, ты можешь вспоминать долго!..
Ох, паспорт менять обратно… Ну вот же засела заноза у старого обалдуя! Десять рублей… а пенсия двадцать четвертого. Ну… не помирать же под чужой фамилией. Поиздержался я, поиздержался… У Лешки одолжу, посмеемся в субботу над этой комедией!.. (Проходящей официантке): счет, пожалуйста.
Недорогие удовольствия
А может, я и не прав
Свою литературную судьбу я считаю начавшейся с того момента, когда во время прохождения лагерных сборов от военной кафедры университета я пошел на риск первой публикации и написал рассказ в ротную стенгазету. Сей незатейливый опус, решительно не имевший значительных литературных достоинств, тем паче опубликованный в весьма малоизвестном издании тиражом одна штука, вызвал неожиданный резонанс. В рассказе я не до конца одобрительно отзывался о некоторых моментах курсантского внутреннего распорядка, как-то: строевая подготовка, строевая песня, надраивание сапог перед едой и т. д. Из редакционных соображений отрицательное мое к этому отношение было по форме облечено в панегирик, где желаемый эффект достигался гипертрофией восхвалений. Прием это старый, азбучный: восхваления достигали такого количества, что переходили, нарушая меру, в противоположное качество, – что и требовалось.
Курсанты-студенты тихо радовались содержанию, а офицеры кафедры тихо радовались форме (возможно, они не обладали столь изощренным диалектическим чувством меры, как изощренные гуманитары – историки и филологи). Этот литературный экзерсис по-своему может расцениваться как идеальный случай в искусстве, где каждый находит в произведении именно то, что родственно ему.
Но – скрытые достоинства искусства из достояния элиты рано или поздно становятся всеобщим достоянием, или, по крайней мере, доводятся до всеобщего сведения. Миссия просветителя пала на одного майора, волею судьбы закончившего вместо военного училища университет. Он открыл тот аспект искусства, который предназначался вовсе не ему, а когда человек сталкивается в искусстве с тем, что предназначено не ему, он часто впадает в дискомфортное состояние. И возникшее ущемление и раздражение он считает своим долгом разделить с единомышленниками в вопросе, каковым надлежит быть искусству и как оно должно соотноситься с жизнью.
Майор приступил к комментированному чтению. Он подводил офицеров к стенгазете и настойчиво предлагал ознакомиться. Когда читатель заканчивал и недоуменно вопрошал: «Ну и что же?», майор с университетским образованием удовлетворенно и с превосходством улыбался и разъяснял малоквалифицированному коллеге вредоносную и замаскированную сущность пасквиля, торжественно следя, как лицо очередного травмированного неисповедимым коварством литературы вытягивается, являя собой подтверждение древней истине «ибо во многой мудрости много печали, и кто умножает знание, тот умножает скорбь».
Вслед за тем я узнал, что означает «автор ощутил на себе влияние собственного произведения».