Дневники русской женщины (страница 12)
На дачу часто приезжали гости – купцы и комиссионеры. За обедом, когда собирались все вместе – молодежь и они – не было слышно никакого разговора, тем менее смеха и шуток; все молчали, лишь изредка перекидываясь фразами, вроде: «Он купил на 40 тысяч меди… и дешево». Молчание это не казалось мне странным или принужденным: я, по рождению русская купчиха, попав в круг людей коммерческих, где мне надлежит быть, сразу поняла, что купцу или приказчику – людям занятым – нет вакаций, как то бывает для «интеллигента», а поэтому они и устают больше, им не до болтовни…
Скверное впечатление производит Москва летом: пыльный воздух, грязно, шум. На улицах вывесок столько, что я удивилась, – где же живут покупатели для такого множества магазинов? Нет почти дома без вывески, часто очень неграмотной. От прежней, древней Москвы, столько раз описанной в романах, не осталось камня на камне: это другой город, выстроенный на месте старого. В одном стихотворении сказано: «Москва, как много в этом звуке для сердца русского слилось». Это правда; но вид Москвы, с ее летней духотой, суетой и шумом, не способен возбудить ни малейшего чувства. Только входя в Кремль, невольно проникаешься благоговением: так везде тишина, все соборы дышат чем-то спокойным, давно минувшим; невольно вспоминаешь, чем была прежде Москва, какие в ней совершались события, и ниже склоняешься пред какой-нибудь иконой в сознании своего ничтожества.
22 июля. Странное впечатление производит единоверческая церковь: везде старинные иконы и живопись на старинный лад; глазу негде отдохнуть от этих сухих линий, этих неестественно выгнутых рук, ног и голов у изображенных святых. В богослужении нет почти ни одной неискаженной молитвы; поют даже такие, которые кажутся лишенными всякого смысла, напр.: «Милость мира, жертва и пение», вместо «жертва хваления». О, как велик бессмертный патриарх Никон! Слушая эту службу с диким, режущим ухо пением, я невольно изумилась: какой же силою воли должен был обладать человек, чтобы заставить современных ему людей служить по исправленным книгам. Стоявшие вокруг меня старообрядцы и старообрядки внимательно следили за каждым словом, точно боялись, чтобы не пропустили ни одного слова из этих старых книг. Порядок всюду наблюдается образцовый: войдя в церковь, берут маленькую подушку и, перекрестившись, кладут земные поклоны в разные стороны, держа подушку в обеих руках; подходя ко кресту, сперва идут мужчины, потом женщины, все с четками; за службой стоят, поджав руки, почти не крестятся, а в землю не кланяются совсем.
3 августа. Невозможно описать всю красоту Волги. Хороша она днем, освещенная ярким солнцем, кипящая жизнью; тогда она тянет к себе отдохнуть, развалиться и нежиться на зеленой душистой траве ее берегов. Ночью – ее природа величественно-прекрасна. Ночь имеет в себе что-то торжественное, таинственное, какова бы она ни была: бурная, грозная, с дождем и ветром – возбуждая особенный страх; тихая, звездная, ясная – принося благоговейное чувство. И часто останавливаешься пораженною, смотря на освещенную луною Волгу, покрытую отблесками тысячи синих переливчатых огней… В природе живет что-то, невольно заставляя говорить каждого: тише! Это – чудная красота неувядаемой природы. «А ночь – Небесные силы – какая ночь совершается в вышине!» – воскликнул бессмертный писатель. Иные ночи именно «совершаются», как таинство: есть нечто торжественное и таинственное в ярком мерцании звезд. Но мне в такую ночь еще хочется сесть на коня и скакать безумно куда-нибудь, только бы не видеть проснувшегося, душного города.
4 августа. Читаю теперь Надсона. Модный поэт, его любит, кажется, вся молодежь; начитавшись критических этюдов Буренина, я смотрю на него с предубеждением. В сущности, Надсон не повинен в своей славе, раздутой десятками его поклонниц из маленького огонька в большой костер, и так как вся его жизнь сложилась неудачно, – он был бы без нее несчастлив: получив плохое образование, он не знал корифеев иностранной литературы, был болен, беден, не особенно развит умственно – и среди всех этих несчастий ему протянула руку фортуна, он стал знаменитостью. Его смерть оплакивали тысячи, и долго, может быть, в глухих захолустьях России будут жалеть молодого поэта сентиментальные провинциалы, изнывая над его стихами, тогда как прочие забудут, стыдясь своего увлечения таким поэтом. Надсон – калиф на час; час его пока еще не пробил, конец, может быть, еще не близок, но время сделает свое дело. Надсон – поэт чувства; это чувство так и сквозит, плещет через край во всех его стихотворениях; он искренен – это несомненно; искренность чувства, выраженного в гладких стихах, да еще самое положение Надсона, по-моему, главным образом и положили начало его славы. От избытка чувств – он даже не ставил заглавий над стихами, и достаточно прочесть алфавитный указатель, чтобы составить себе понятие о поэте: «Я пришел к тебе. Я жду тебя. О любви твоей, друг мой. Умерла моя муза. Друг мой, брат мой» – вот названия, встречающиеся на каждом шагу. Стихотворения Надсона отчаянно молоды, чересчур, до смешного; в них нет силы, той железной силы, которая придает такую красоту стиху; он примиряет, но сам не может поднять руку с оружием – у него нет для этого мощи. Изящное по задушевности тона стих. «Страничка прошлого» напоминает личность поэта и не в его пользу: сразу вспоминаешь, кто написал эти стихи, и другие читаешь уже осторожно, не увлекаясь. Оттого так приятно, среди бездны этого «чувства», наткнуться на стихотворение вроде «Песни Мефистофеля»: кажется, что писал его другой поэт, только не Надсон. В заключение скажу, что посмертные стихотворения, за малыми исключениями, не следовало бы печатать, – почти все они состоят из десяти строк и все не окончены. Мастерски написанное одно стихотворение Полонского – «На смерть Надсона» – лучше всей поэзии поэта; читая это произведение одного из Мафусаилов современной русской поэзии, чувствуешь не рифмованное нытье, а глубокое сожаление старца о даровитом юноше.
15 августа. Сегодня мне исполнилось 16 лет! Я вполне горжусь своими годами: приятно сознавать, что, в некотором роде, уже совершеннолетняя… Теперь читаю романы. За 1½ месяца прочла их не меньше 10 книг, все французские. Глупы они страшно, но не могу отстать от них. Передо мной лежат Руссо, de Staël, а в руках «Les exploits de Rocambole»12 – и классики забыты, забыта ночь, – я не существую, а живу с каким-нибудь Rocambole или sir Williams… И эту страсть преодолеть не могу.
30 августа. Встречала о. Иоанна Сергиева, о котором в последнее время так много говорят и пишут. Я видела его близко, и меня поразили полузакрытые, необыкновенно яркого голубого цвета глаза: они смотрели куда-то вдаль, не замечая никого из многочисленной толпы. Нежно-розовый цвет лица, юношеский румянец и голубые глаза о. Иоанна невольно поражали: он казался молодым, тогда как волосы и борода указывали настоящий возраст. Выражение лица у него было кроткое; благословляя народ, он говорил: «Здравствуйте, други мои», «Велико имя св. Троицы». Его слова были для меня странными, необыкновенными: кто-то «не от мира сего» явился с приветствием в грешный мир.
1 сентября. На уроке в нашем восьмом классе. Учитель педагогики сказал:
– Человек после недолгого занятия наукой чувствует легкий аппетит; если же занятия будут слишком усиленны, то тело разрушится и человек умрет.
Вызвал повторить одну из нас:
– После занятия мы чувствуем аппетит.
– А если мы будем дольше заниматься?
– Аппетит усиливается. – Мы рассмеялись.
– Зубная боль есть боль телесная?
– Нет, нервная – был ответ…
12 сентября. Была у А-вой; играл ее учитель Балакирев, и она собрала некоторых своих учениц слушать его. Боже мой, как может играть человек! Он делал с роялем, что хотел: он говорил, пел, плакал, звенел под его руками! О, несравненный артист! Когда он окончил, я встала, у меня ноги дрожали, в ушах звенели последние аккорды – и я даже не поблагодарила хорошенько мою учительницу. Мне снилась ночью его игра и он сам, седой, великолепный старик. Я люблю его всей душой за его игру… о, если бы услышать его еще раз!
22 октября. Когда я умру? Что ждет нас там, в другом мире? Будем ли мы действительно жить вечно, как сказано в Евангелии. Я не могу этому верить: жить вечно слишком страшно, но и уничтожиться без всякого следа тоже не хочу. Как же быть? Я думаю, думаю и ничего не могу решить… «Жить вечно», какой ужас! Если вдуматься в это слово, можно с ума сойти; я иногда думаю долго, и потом чуть не кричу от ужаса… Ах, если бы можно было убить душу, а тело оставить на земле жить и наслаждаться.
23 октября. Прочла два романа Гюго: «Человек, который смеется» и «93-й год». Первый из них произвел на меня сильное, поразительное впечатление. Пошлы и ничтожны кажутся с двумя этими странными, но прекрасными произведениями другие, прочтенные мною романы, где говорится только о любви. Сейчас начну читать Стендаля «Красное и Черное».
25 октября. Вчера был акт. Я ужасно боялась выходить за медалью и дрожала, стоя в первом ряду. Хорошо помню только ту минуту, когда ко мне протянулась рука губернаторши с раскрытым футляром, на темно-синем бархате которого резко выделялась большая серебряная медаль. На акте присутствовало многое множество лиц в парадных мундирах с золотым шитьем. Я полагаю, что их пригласили более для красоты вида: мундиры очень хороши, а из некоторых изящных «знаков отличия» я с удовольствием сделала бы брошку…
18 ноября. Нельзя ли уйти хотя на неделю из дома? Три года продолжается эта жизнь; прежде я возмущалась – теперь чувствую смертельную усталость… И в этой бессмысленной сутолоке жить еще 5 лет!
Педагогика никак не дается, она мне расстраивает нервы, я – как разбитое фортепьяно. Быть тем, к чему нет призванья, не заставишь; меня же ломают, но я не поддаюсь. Я высоко ценю истинных педагогов и всегда узнаю их, но чтоб самой быть им – никогда! Это слишком трудно, почти невозможно.
2 декабря. На здешней сцене было представлено «Горе от ума». Боже, во что превратилась эта гениальная комедия! Софья говорила, как старая сентиментальная дева, Чацкий орал, позировал, то и дело ударяя себя по бокам. Говорят, будто бы артист от волнения перед началом пьесы упал в обморок, даже хотели спектакль отменить, что было бы гораздо лучше. Остальные исполнители были карикатурами тех, роли кого они исполняли. Внешняя обстановка и костюмы довершали редкий «ансамбль»: Софья была одета в платье прошлогодней моды, Чацкий – как сидевшие в партере мужчины, Лиза – в коленкоровом зеленом платье французской субретки. Студенты неистово хлопали в ладоши, шум и гам стоял невообразимый. Мне было скучно…
1891 год
1 января. С Новым годом!.. Я встречу их здесь еще 4, и затем… куда? За границу? Кем лучше быть – профессором или купцом? Всего лучше быть губернаторшей, тогда бы я много сделала для нашей гимназии. Сегодня мне весело…
1 февраля. Утром посмотрела на себя в зеркале: на меня смотрел урод! Да, это печальный факт, я чуть не бросила зеркало, но сколько ни искала хоть привлекательной черты на лице своем – не находила, и все более убеждалась в своем собственном уродстве: предо мной была одна из тех физиономий с грубыми чертами, которые я положительно ненавижу… А скоро бал. Мучительное сознание собственной неловкости и незначительности уже теперь охватывает меня… Скверно, скверно!.. После бала я буду на положении Настеньки из «Тысячи душ» в ее первый выезд в свет, с тою только разницей, что с ней хоть один танцевал, а со мною никто не будет…
23 марта. Как давно не раскрывала тетради. Теперь я гораздо более люблю думать, чем браться за перо; для меня дневник уже не место излияния моих мыслей и чувств, как прежде, а так – тетрадка, которую раз, много два, в месяц возьмешь в руки и запишешь кое-что, если есть время… На днях с П. кончили писать комедию «Провинция»…
19 апреля. Неужели это не сон, и «Крейцерова соната» в моих руках? Ах, как весело! Снова начинаю верить в свою счастливую звезду. Звездочка! свети мне чаще и ярче, свети так, как светила сегодня, будь умница… Как хорошо! И какой я наклею нос моей почтенной наставнице! – «Не читайте, Лиза, этого произведения, если даже оно и попадется вам в руки». А я делаю как раз наоборот…