Станислав Лем – свидетель катастрофы (страница 12)
Летом 1940 года отношение советской власти к полякам изменилось в лучшую сторону. После внезапно быстрого разгрома Франции Москва, видимо, поняла, что война с Германией неизбежна, а значит, поляки могут пригодиться[133]. В этом Лаврентия Берию еще в феврале убеждал арестованный польский генерал Мариан Янушайтис-Жегота, а затем – эмиссар командующего польским боевым подпольем Станислав Пстроконьский, схваченный в июне 1940 года[134]. Сыграла, видимо, свою роль и беседа Сталина с Вандой Василевской 28 июня 1940 года. До того страх перед депортацией был так силен, что польские интеллигенты готовы были даже сбежать на немецкую сторону (некоторые так и поступили – например, Лянцкоронская)[135]. Не чувствовали себя спокойно и лояльные писатели. После ареста в январе 1940 года группы авторов «Червоного штандара» перепуганный поэт-авангардист Ежи Путрамент выступил с идеей опубликовать коллективное заявление с решительным осуждением схваченных «предателей и провокаторов». Идею не поддержала даже Василевская, а Путрамент быстро успокоился, дав понять, что обезопасил себя. В то время это означало вербовку в НКВД. «И не было в этом никакой продажности, – комментировал спустя годы свидетель тех событий, – никакого предательства или другого вида капитуляции. Психологически это был скорее, как мне кажется, перелом в пользу трезвости: холодная эйфория понимания „великой истории“, готовность пожертвовать во имя нее остатками „мещанских предрассудков“ и готовность заранее принять любые жертвы, каких она потребует. Так закалялась сталь»[136]. Похожее озарение постигнет вскоре и Лема.
В августе 1940 года группу польских математиков пригласили в Москву, чтобы заключить договоры на переводы и издание написанных ими учебников. Среди этих математиков оказался геометр Казимир Бартель, в прошлом неоднократно занимавший пост премьер-министра. Это породило слух, будто ему предложили сформировать польское правительство под эгидой советских властей, хотя ничего подобного не было[137]. Однако сам визит свидетельствовал о начавшемся потеплении в отношениях с поляками. Вскоре в Гродно был открыт Музей польской литературы им. Элизы Ожешко, появилась газета Белорусской ССР на польском языке, в ноябре с большой помпой прошли памятные мероприятия в честь Мицкевича, в Новогрудке появился его музей, а в Кременце – музей Юлиуша Словацкого. Тогда же под Москвой была собрана группа польских офицеров, согласившихся сотрудничать с советской властью (и благодаря этому избежавших расстрела). В том же месяце генерала Владислава Андерса, которого с сентября 1939 года держали в разных тюрьмах, вдруг перевели на лучшее содержание из Бутырок на Лубянку. Во внутриведомственных советских документах прежний антипольский курс теперь осуждался[138]. Зазвучали предположения, что полякам даже могут предоставить автономию как одному из нацменьшинств. В качестве места для такой автономии рассматривалась Белостокская область.
Но тут разразилась советско-германская война.
Холокост
– Ужас! Ужас!
Д. Конрад «Сердце тьмы»
Одной из основных тем польской литературы XIX – начала XX века была борьба за независимость. К ней обращались почти все писатели и поэты, чьи произведения вошли потом в школьную программу. Тем удивительнее, что культовым писателем участников антифашистского сопротивления стал человек, не только игнорировавший в своем творчестве этот мотив, но даже не писавший по-польски, – Джозеф Конрад (Юзеф Теодор Конрад Коженевский). Этот уроженец Бердичева почти всю жизнь провел в Великобритании и не верил, что Польша вернет себе свободу. Однако его романы «Лорд Джим» и «Сердце тьмы» поразили сердца варшавских повстанцев 1944 года, дав им примеры того, как следует воспитывать волю и стоически принимать вызовы судьбы[139]. В свою очередь Лему полюбилось высказывание Конрада о миссии литературы как «воздаянии справедливости видимому миру». Эту фразу, взятую из предисловия Конрада к собственной повести «Негр с „Нарцисса“», Лем цитировал в письмах, статьях и интервью[140].
Отличие Лема от польских подпольщиков состояло в том, что последние хотя бы имели возможность умереть, сражаясь. Евреи при нацистах были лишены и этого шанса: их просто забивали в лагерях смерти, как скот, а успевшие скрыться боялись показать нос на улицу, где любой человек мог их убить на месте или сдать в руки оккупационных властей.
22 июня 1941 года Львов бомбили, и сразу же на окраинах появились оуновцы, заброшенные с немецкой стороны. Зазвучала стрельба, усилившаяся 24 июня, когда началась эвакуация гражданского персонала, а через город в сторону линии фронта потянулся 8-й механизированный корпус Дмитрия Рябышева: украинцы стреляли из Высокого Замка, Лычаковского парка, газораспределительных станций, трамвайного депо и костелов в центральной части Львова. Одновременно попытались вырваться на свободу заключенные тюрем в Бригидках и на улице Лонцького (теперь Карла Брюллова). Военная комендатура приказала жителям центра города закрыть окна, выходившие на площади и главные улицы. По Львову разъезжали грузовики с солдатами, палившими без предупреждения по открытым окнам. Заместитель по снабжению командующего Львовским пограничным округом Николай Антипенко, не в силах вывезти военное имущество из-за отсутствия вагонов, взялся раздавать на перекрестках проходящим войскам летнее обмундирование и кожаную обувь, а все остальное (прежде всего зимнюю одежду) облил бензином и сжег[141]. «Тогда мы первый раз увидели панику русских и их массовое бегство, – вспоминал Лем. – Смирнов тоже убежал. Не могу сказать, что я огорчался по этому поводу. Громады советских танков желто-песчаного цвета, с развернутыми назад дулами, катились по Грудецкой улице, которую тогда прозвали „Давай назад“»[142]. 25 июня в центре города развернулись облавы, все подозрительные лица расстреливались на месте. В тот же день во исполнение приказа Берии, отданного 24 июня, началось уничтожение арестованных по политическим статьям, которых не успевали эвакуировать. Массовые расстрелы сначала производились в тюремных дворах и подвалах, но, когда немцы приблизились к городу, бойцы НКВД принялись убивать прямо в камерах, нередко просто швыряя туда гранаты. Уничтожали как мужчин, так и женщин, как поляков, так и украинцев с евреями, как военных, так и гражданских. Погибли 2464 человека (по другим данным – 4140)[143]. Среди них оказались, например: доцент Львовского университета, ларинголог Казимир Шумовский и член Апелляционного суда Владислав Фургальский, архитектор Адам Козакевич и адвокат Антоний Конопацкий, бывший сенатор-сионист Михал Рингель и украинский депутат Сейма Михаил Струтинский, директор Медицинского института Евстахий Струк и член руководства Центросоюза Орест Радловский. В Киеве по предложению Хрущева были расстреляны Кирилл Студинский и Петр Франко – сын Ивана, депутат Верховного совета УССР[144]. Попал в лагерь как украинский националист ректор Львовского университета Михаил Марченко. На четвертый день войны во Львове схватили Эугениуша Бодо, у которого советские органы власти при рассмотрении заявления на выезд в США обнаружили швейцарское гражданство и, разумеется, заподозрили в шпионаже. Денди, баловень судьбы, Бодо попал в тюрьму, где просидел два года без всякого обвинения. А когда его участью заинтересовалось польское посольство, был отправлен в лагерь под Котласом, где и умер от истощения 19 июня 1943 года[145].
За советскими расправами покатилась волна еврейских погромов. Летом 1941 года вихрь массовых убийств евреев пронесся по всей полосе их проживания – от Ясс до Вильнюса. Местное население таким образом вымещало свою злобу на советскую власть. В расправах участвовали родственники жертв репрессий; беглецы от депортаций; должники, не желавшие возвращать деньги некогда богатым евреям (утратившим достаток вследствие национализации), и просто антисемиты. Убийствам зачастую предшествовали издевательства и глумление. С подачи гестаповцев и бойцов СС евреев сгоняли в одно место (как правило, на рыночную площадь), избивали, срывали одежду, заставляли чистить зубными щетками мостовую или собирать руками навоз. В Райгроде из них сформировали колонну и дали впереди идущему красный флаг, после чего всех погнали к расстрельному рву. В Радзилове евреев заставляли хором исполнять песню «Москва моя». Эту же песню заставляли петь и львовских евреев, которые, кроме того, вынуждены были хором кричать «Мы хотим Сталина!». Все это снимали немцы, показывая, как «освобожденные» ими люди радуются уходу большевиков (в точности как большевики ранее снимали пропагандистские фильмы о ликовании украинцев и белорусов от падения «фашистской Польши»)[146].
«В 1941–1942 годах многим казалось, что русские страшно получат по жопе и убегут за Урал. Но мы в это не верили», – рассказывал Лем Бересю[147]. Ранним утром 30 июня во Львов вошел разведбатальон абвера «Нахтигаль», состоявший из украинцев. В городе уже не было советских войск, украинцы заняли ратушу, собор Святого Юра и тюрьмы, где обнаружили горы разлагавшихся тел (среди убитых был и брат Романа Шухевича, служившего в «Нахтигале» заместителем командира). Днем возле собора Святого Юра начался набор в украинскую милицию, которая на следующий день принялась хватать на улице евреев и отправлять их на вынос трупов, чтобы перевезти тела на Яновское кладбище[148]. Одним из схваченных оказался и Лем, чья квартира находилась в двух шагах от тюрьмы Бригидки.