Станислав Лем – свидетель катастрофы (страница 3)
Отец Станислава Лема, Самуэль, как раз и был таким «польским евреем»: говорил по-польски, читал польских писателей и польские газеты, жил в польском районе Львова, пусть и по соседству с еврейским кварталом (а еще не забывал вкладываться в бюджет еврейской общины – на всякий случай). Женитьба на Сабине Вольнер, воспитанной в традиционалистской семье, наверняка неоднозначно была воспринята родственниками обоих молодоженов и, видимо, порождала некоторую напряженность между супругами. Судя по тому, что в своих произведениях Самуэль (в молодости увлекавшийся писательством) осуждал эмансипацию женщин[25], он как раз и искал себе такую девушку – домовитую и покорную. Вышло, однако, немного иначе. Сын Станислава Лема, Томаш, писал, что бабка очаровала деда красотой, но имела трудный характер и тот немало с ней натерпелся[26]. Это можно заметить и по воспоминаниям Лема: если об отце он говорил много и с удовольствием, то о матери – почти никогда, хотя она и дожила до 1979 года. «Мать происходила из бедной семьи из Пшемысля, поэтому женитьба на ней моего отца среди его родственников считалась прямо-таки морганатической. К сожалению, они не раз давали моей матери понять, что в этом есть что-то неестественное <…> Мать никогда не была моим задушевным другом. Эту роль выполнял отец»[27]. В одном из интервью Лем проговорился, что мать была недовольна его решением уйти из медицины, считая писательство занятием малопочтенным. А вот отец, который и сам когда-то стоял перед похожим выбором, отнесся к шагу сына с пониманием и очень ценил роман Лема «Больница Преображения», которого так и не успел увидеть изданным. А еще Самуэль Лем занимался наукой: работал ассистентом у первого ректора Львовского университета в независимой Польше Антония Юраша и даже получил диплом «доктора всех медицинских наук» (в российской номенклатуре это соответствовало бы степени кандидата). В медицинской прессе довоенной Польши сохранились упоминания о его статьях, написанных в соавторстве с довольно известными учеными. Так, в 1918 году он издал отчет об исследовании методов лечения склеромы, проведенном вместе с председателем Объединения украинских врачей Марианом Панчишиным. А в 1928 году Самуэль Лем опубликовал текст, написанный вместе с микробиологом Людвиком Флеком – основоположником социологии науки[28]. Сейчас Флек известен главным образом философскими идеями. Лем причислял микробиолога к числу тех, чьи взгляды оказали на него влияние, не подозревая, что тот имел опыт научного сотрудничества с его отцом.
Довоенная Польша была страной с самой крупной долей еврейского населения в мире – 9,8 %, что составляло 3 110 000 человек, согласно переписи 1931 года. Однако эта доля постепенно уменьшалась из-за эмиграции и не столь высокой, как у поляков, рождаемости. 75 % евреев проживали в городах, где естественный прирост всегда ниже, чем в деревнях. Каждый третий горожанин центральной Польши и Галиции был евреем, а на северо-востоке – каждый второй.
В отличие от основной массы поляков, евреи, как правило, были грамотны – ведь католикам запрещалось самостоятельно изучать Священное Писание, в то время как мужчинам-иудеям это предписывалось. При таком раскладе евреи обречены были на чиновничью карьеру, но как раз туда доступ им был закрыт. Их неохотно брали даже в городские службы. Например, сразу после провозглашения независимости Польши работу потеряли несколько тысяч еврейских железнодорожников, а в последующие годы процент евреев среди лиц этой профессии не превышал одного (в этот процент, кстати, повезло попасть старшему брату Самуэля Лема – Юзефу[29]). В 1935 году из трехсот пяти городов страны в ста пятидесяти девяти не взяли на работу в государственные учреждения ни одного еврея, а в остальных это были единицы, хотя в некоторых евреи составляли бóльшую часть населения. В Варшаве на 22 000 работников городских служб приходилось 150 евреев. Из 26 457 работников почты евреями были всего 457 человек[30]. Мало того, в разгар Варшавской битвы 1920 года под подозрение попали даже еврейские добровольцы и офицеры: 17 000 из них интернировали в Яблоннском лагере (который, впрочем, просуществовал всего двадцать пять дней). В итоге евреи, имея мало шансов для карьерного роста, шли в торговлю и свободные профессии. Отсюда такое количество деятелей культуры и искусства еврейского происхождения.
Польское государство дискриминировало евреев и в образовании. В 1926 году из 23,5 миллиона злотых, выделенных Министерством вероисповедания и образования для нацменьшинств, евреи (крупнейшее меньшинство!) получили всего лишь 185 000. В Польше так и не появилось ни одной государственной школы с изучением идиша или иврита, в то время как для других нацменьшинств такие школы существовали. Поэтому евреи, кроме оплаты общих налогов, которые шли на развитие системы образования, вынуждены были содержать и собственные школы. А если учесть, что крестьяне были освобождены от подоходного налога, евреи, составляя 60 % городского населения, несли самое тяжелое финансовое бремя. Иногда им помогали магистраты, но с годами эти суммы уменьшались, пока не дошли до нуля. Вдобавок по закону 1919 года гражданам Польши нельзя было работать в воскресенье, вследствие чего евреи вынуждены были сидеть сложа руки два дня в неделю (работать в субботу запрещала вера). А если добавить к этому запрет на работу в католические праздники, получалось, что еврейские магазины и мастерские были закрыты 134 дня в году, а христианские – лишь 62 дня. Даже идеолог польского антисемитизма Роман Дмовский писал в 1931 году, что «быстро растущее обнищание всегда, впрочем, бедного еврея из местечек является неопровержимым фактом». И действительно, представления о еврейском достатке были далеки от истины. Из двухсот богатейших людей Польши евреями были лишь трое, а из пятисот крупнейших помещиков – всего тринадцать[31].
Евреи, конечно, старались помогать друг другу. Во Львове с 1868 года существовало Общество ригорозантов (то есть «аспирантов»), выдававшее беспроцентные ссуды еврейским студентам для оплаты обучения. В 1902 году в его правление вошел Самуэль Лем, который вместе с тремя товарищами взял курс на превращение Общества в политическую организацию. Одним из этих товарищей был Эмиль Зоммерштейн – будущий депутат Сейма и один из лидеров сионистского движения в стране. Спустя сорок лет Зоммерштейн вошел в созданный Сталиным Польский комитет национального освобождения как единственный представитель еврейских организаций страны[32].
Каждый жертвователь Общества должен был вносить не менее шести злотых в год. Обременительно это или нет? О материальном положении Лемов до нас дошли противоречивые сведения. С одной стороны, по утверждению Станислава Лема, частная практика отца приносила 900 злотых в месяц, а кроме того, по наследству от родителей он якобы получил два доходных дома, в одном из которых находилась его квартира и квартира шурина, тоже отоларинголога[33]. По словам Томаша Лема, его бабка Сабина лично обходила квартиросъемщиков, собирая с них плату. Эти деньги позволяли вести жизнь обеспеченного буржуа, нанять сыну французскую гувернантку, приглашать домработницу, швею, прачку, кухарку и еще оплачивать ребенку школу по цене 110 злотых за полгода (стоимость детского костюма или пяти пар ботинок). Из анкеты, которую заполнил Самуэль Лем в 1945 году, известно, что до войны он владел имуществом примерно на 260 000 злотых, в том числе тридцатью пятью картинами польских художников общей стоимостью 45 000 злотых. В год он получал 24 000 злотых, что соответствовало заработку председателя Верховного суда или генерал-полковника («генерала брони»). С другой стороны, его сын учился в совсем непрестижной государственной гимназии (хотя и располагавшей единственной на всю страну школьной радиостанцией), а сам Самуэль регулярно получал от властей «пособия на дороговизну» (что-то вроде индексации), которые и составляли его основной заработок. Однажды Самуэль Лем вынужден был даже взять кредит в государственном банке на срочное покрытие расходов[34].
Как и его сын, Самуэль Лем в молодости тоже сочинял стихи и прозу и даже печатался во львовской периодике, пока родители не заставили его бросить эти глупости и заняться медициной. «Помню в детстве выдвижной ящик стола с вырезками из газет, где были его произведения, – вспоминал Лем. – Меня это тогда совсем не интересовало»[35]. А вот двоюродный брат будущего фантаста Ян Мариан Хешелес, творивший под псевдонимом Мариан Хемар, сумел добиться на этом поприще большого успеха. На двадцать лет старше своего кузена, он дебютировал уже в 1922 году. Что интересно, первым, кому он открылся в своих литературных увлечениях, был… Самуэль Лем! Более того, после войны с украинцами в 1918 году Хемар некоторое время ночевал в той самой квартире, куда вскоре перебрался отец Лема с молодой женой[36]. Спустя три года Хемар переехал в Варшаву, где влился в коллектив литературного кабаре Qui Pro Quo, основанного Юлианом Тувимом. Этот театр задавал стандарты, в нем зажглась звезда Эугениуша Бодо (одного из популярнейших киноактеров межвоенной Польши), а исполняемые там номера и песни моментально уходили в народ. Среди прочих шлягеров Хемар сочинил стихи для песенки о Львове «Столько есть городов», которую в том же Qui Pro Quo с большим успехом исполняла уроженка Ровно Зофья Терне (Вера Хайнер) – певица и актриса музыкальных фильмов. Хемар, кроме того, участвовал в одной из автогонок, проходивших по львовским улицам, – Лем вспоминал, как ради этого заливали гипсом трамвайные пути, а края тротуаров обкладывали мешками с песком[37]. В середине тридцатых Хемар возглавил театр «Новая комедия» в Варшаве, а в 1939 году, незадолго перед войной, спровоцировал германского посла на ноту протеста, высмеяв Гитлера в песне «Этот усик» – своей версии знаменитой французской «Titine» (известной по фильму Чарли Чаплина «Новые времена»). В общем, Хемар гремел на всю Польшу, еще когда его кузен Станислав Лем ходил в школу. Между прочим, в его репертуаре был и номер на стихи Самуэля Лема, но без указания авторства (осталось неизвестным, что об этом думал старший Лем)[38]. Немаловажно, что, в отличие от своих родственников, Хемар в 1936 году перешел в протестантизм. Отказ от иудаизма считался в еврейской общине равносильным смерти[39]. Быть может, именно Хемара имел в виду Лем, когда писал Канделю о некоем родственнике, опозорившем семью? «Когда я был студентом медицины и начинающим литератором, то не раз рассказывал Жене (именно так, с большой буквы, написал Лем. – В. В.), что ожидаю из США письма от нотариуса о миллионном наследстве, поскольку одного дальнего родственника еще до последней мировой войны (родственника, принесшего позор семье отца) отправили в Штаты с „шифкартой“, а поскольку он был подлецом, то, должно быть, немало там заработал <…>»[40]. Хемар действительно остался после войны за границей, правда, не в США, а в Великобритании, где вел собственную юмористическую передачу на радио «Свободная Европа», а еще писал тексты для другой эмигрантки, Влады Маевской, бывшей «музы» развлекательной радиопередачи «Веселая львовская волна».
Эту передачу создали участники студенческой самодеятельности, многие из которых были евреями. Она быстро превратилась в самую популярную радиопередачу межвоенной Польши. Лем хорошо помнил ее: «Мне тогда ужасно нравилась „Веселая львовская волна“, Тонько, Щепко и советник Стронч. Боюсь, сегодня я не был бы так восхищен»[41]. Тонько и Щепко – это батяры[42], чьи диалоги в исполнении актеров Генрика Фогельфенгера и Казимира Вайды каждые три недели начиная с июля 1933 года слушали по львовскому радио до шести миллионов поляков, в том числе добрая половина горожан. А советник Стронч – австро-венгерский бумагомарака в исполнении актера и автора текстов Вильгельма Корабёвского. В 1936 году всех троих задействовали в фильме «Будет лучше», а в 1939 году – в фильме «Бродяги», где Щепко и Тонько спели хит «Только во Львове», обретший после этого бессмертие.