Эклиптика (страница 8)
Я много экспериментировала с пигментом и связующим, хоть и с переменным успехом: (i) размолов грибы в порошок, смешивала их с магазинными масляными красками; (ii) делала из грибов отвар и, добавив туда гуммиарабик, разливала по кюветкам для акварели; (iii) растирала их с глицерином, медом, водой, бычьей желчью и декстрином, чтобы приготовить гуашь; (iv) делала темперу на яичном желтке – и тому подобное. В Портмантле рабочие материалы предоставлялись в любом количестве, а если в подсобке Эндера чего-то не находилось, это поставляли с материка. Впрочем, самая яркая краска оказалась и самой простой в приготовлении.
Сперва я выложила грибы на стол. Шляпки сияли так ярко, что можно было обойтись без света, хотя глазам всегда требовалась секунда-другая, чтобы привыкнуть. Мыть их было нельзя, не то потускнеют, поэтому я смахнула грязь мягкой кистью и убрала влагу бумажным полотенцем. Затем нарезала грибы на ровные кусочки, не слишком мелкие и не слишком тонкие, будто готовила салат. В мастерской было так холодно, что вскоре я уже не чувствовала пальцев, а для следующего этапа как раз требовалась сноровка.
Достав из ящика большую иголку, я продела в ушко бечевку и нанизала на нее кусочки грибов. Затем завязала узелки на концах и повесила гирлянду в чулан, возле бойлера, пусть сушится вместе с остальными. (Нельзя, чтобы грибы слишком сморщились, поэтому я регулярно их проверяла.)
Другую гирлянду, висевшую там уже шесть дней, пора было измельчать. Я взяла ее в руки – она была приятно теплой на ощупь. По одной штуке я сняла с бечевки грибы, положила их в ступку и стерла в синюю пыль. На этот раз я работала пестиком еще тщательнее и дольше обычного, стараясь добиться как можно более мелкого помола. По плотности пигмент напоминал вулканический пепел. Из одной гирлянды обычно получалась чашка порошка, которой хватало где-то на сорок образцов.
Высыпав треть чашки на гранитную плиту, я проделала в горке порошка выемку и осторожно влила туда три четверти унции льняного масла. Перемешала мастихином до образования пасты. Затем круговыми движениями стала проходиться по ней курантом, пока паста не приобрела консистенцию сливочного сыра. Именно на этом этапе сияющий пигмент становился пригодным для работы. Он легко брался плоской кистью, хорошо приставая к щетинкам. Я взяла квадратик холста и неторопливо нанесла мазок, а снизу карандашом подписала объем связующего, количество пигмента, размер грибов и, наконец, номер образца. Затем пришпилила на стену рядом с остальными.
Процедуру эту надо было повторять много раз: по капле разбавляя краску маслом, я делала все новые и новые образцы, пока на плите не осталось лишь голубоватое пятнышко, а руки не заныли от боли. Пересыпав остатки пигмента в старую жестянку из-под табака, я спрятала ее за шкафчиком в ванной, где у меня был тайник. С трудом я заставила себя подкинуть в печку угля и разжечь огонь. Затем рухнула на диван – прямо в грязных ботинках, с немытыми руками и сияющей пыльцой под ногтями.
* * *
Проснувшись, я услышала, как с крыши на дорожку шлепается капель. Когда я оторвала клейкую ленту от двери и выглянула во двор, солнце туманной дымкой растекалось над лесом, и непонятно было, утро сейчас или ранний вечер. Среди сугробов проглядывали зеленые островки, дорожки, ведущие к особняку, были в слякоти. На веранде пили кофе двое краткосрочников – робкий парень Глак, писавший детские книжки, и гигантский итальянец в белой кожаной куртке, создававший автопортреты из фотографий животных. (“Мне не нравится слово “монтаж”, оно слишком конкретное, – объяснил он как-то за обедом. – Я исследую множество своих ипостасей. Как я развиваю свои идеи, не имеет значения. Обсуждать процесс – это так скучно”. Петтифер промокнул губы салфеткой и сказал: “Да уж, я утомился, как только вы открыли рот”, после чего итальянец с нами больше не заговаривал.)
Приняв душ и переодевшись, я пошла к особняку. На веранде уже никого не было, Глак с итальянцем ушли, оставив на садовых качелях пустые кофейные чашки. На лестничной площадке между первым и вторым этажом возле окна стояла деревянная стремянка, а на ее верхней ступени – Ардак. Похоже, он чинил карниз; на плечах у него, точно агнец на заклание, лежала бархатная ткань. С раздернутыми портьерами зал выглядел каким-то разоренным. Дневной свет выхватывал комья пыли. Перила были сплошь в отпечатках пальцев.
Когда я проходила мимо, Ардак прервал свои труды и воззрился на меня сверху вниз.
– Что здесь произошло? – спросила я, особенно не рассчитывая, что он поймет.
– Пт-ш! – Он изобразил, как что-то разбивается, и указал на верхний переплет окна, где стояло новое стекло с еще не высохшей замазкой.
– Хорошо, что вы у нас на все руки мастер, – сказала я.
Он рассеянно кивнул.
За нашим обычным столом в одиночестве завтракала Маккинни. Из-за давних проблем с пищеварением она внимательно следила за питанием и нередко засиживалась над тарелкой мюсли после закрытия кухни. Мы всегда могли рассчитывать, что она займет нам места. Все знали, что дальний конец длинного стола у окна принадлежит нам; оттуда открывался лучший вид. Если наше место занимали другие, Тиф и Кью сурово велели им убираться. Порой мы были ничем не лучше школьных хулиганов, но за годы жизни в Портмантле мы привыкли оберегать свои удобства.
– Кто разбил окно? – спросила я с порога.
Маккинни махнула рукой вглубь столовой:
– Он пытался убить мотылька. Якобы.
В конце линии раздачи стоял Фуллертон, в фартуке и резиновых перчатках, стряхивая объедки с тарелок в мусорное ведро.
– За это он все утро помогает Эндеру по хозяйству.
Старик сновал между столами, собирая грязную посуду, и было видно, что помощнику он не рад.
Я села рядом с Мак.
– Вот чем был нанесен урон, если тебе интересно, – сказала она, придвигая ко мне тусклый медный жетон с прорезью посередине. – Ардак в саду нашел. А мотылька, кстати, никто не видел. Возможно, его стерло в порошок. – Она не отрывала взгляда от Фуллертона, который, к вящему негодованию Эндера, складывал тарелки одна в другую, перемазывая их снизу яичницей и суджуком[10]. – Наверное, тебе стоит с ним поговорить. Меня он не больно жалует.
Я убрала жетон в карман юбки.
– К тебе еще надо привыкнуть.
Мак поникла, ложка с молоком задрожала у нее в руке.
– Одно я тебе скажу точно. С его приездом я стала гораздо чаще думать о дочках. Конечно, они уже взрослые. И все же… Мне трудно на него смотреть. Как он стоит, как двигается. С ним я чувствую себя старой.
– Мы и правда старые, – сказала я.
– Ой, я тебя умоляю. Я обогнала тебя на пару десятков лет. – Мак ткнула ложкой в мюсли. – Ты только подумай. Если вчерашний школьник настолько выгорел, что его сюда отправили, на что же надеяться нам?
– У каждого свои трудности.
– Может, и так. Но я в тупике. И вообще я уже давно забыла, в чем смысл.
– Смысл чего?
– Вот этого. Жизни здесь. – Она собиралась что-то прибавить, но тут с тележки Эндера с грохотом посыпались тарелки. Старик стоял посреди зала, разглядывая осколки, будто случившееся противоречило законам физики.
Фуллертон кинулся на подмогу:
– Давайте я. – Он присел на корточки. – У вас есть веник?
– Уходите! – сказал Эндер. – Это не ваша работа. Я сам подмести.
– Да мне не трудно. Чесслово.
– Çik! Git burdan![11]
Повисло долгое молчание.
Фуллертон встал, сорвал с рук перчатки и выпутался из фартука. С саркастическим поклоном протянул все это старику. Потом, заметив меня, с обиженно-извиняющимся видом побрел к нашему столику.
– Что с ним такое? Я же ничего не сделал.
Он взял кувшин с молоком, стоявший перед Мак, и припал к нему губами. На шее у него перекатывался чрезмерно выпирающий кадык. Фуллертон явно несколько дней не брился: над верхней губой проступала легкая щетина, а на щеках – одуванчиковый пушок, и выглядело это немного жалко. Пока он пил, челка откинулась со лба, обнажив блестящие розовые прыщики. Похоже, он всю ночь не спал. Он был какой-то хрупкий, дерганый.
– Ты что, так и не ложился? – спросила я.
Он вытер рот рукавом фуфайки. Она была мешковатая, в черно-желтую полоску.
– Ну что вы, не мог разлепить глаза.
– Прости, если мы тебя задержали. Куикмен у нас человек азартный.
– Вы тут ни при чем, – фыркнул мальчик и с такой силой поставил кувшин, что тот покачнулся, словно кегля. – У меня теперь весь день уйдет только на то, чтобы в голове прояснилось. Я со сном не дружу.
– Да ладно? – сказала Мак. В тарелке у нее скопилась целая гора изюминок, выловленных из мюсли, и теперь она помешивала их пальцем. – Попробуй пялиться в потолок каждую ночь своей жизни, а потом уже рассказывай, как ты не любишь спать. Я бы с удовольствием поменялась с тобой местами.
– Поверьте, – вздохнул мальчик, – вы бы не захотели видеть мои сны. – Он наклонил голову вправо, затем влево, чтобы хрустнули позвонки. Фуфайка задралась, обнажив резинку трусов и аккуратный, точно узелок воздушного шарика, пупок. Затем безмятежно поинтересовался: – А Куикмен придет?
Мак бросила на меня взгляд. Словно желая научить мальчика терпению, она сняла очки и стала протирать стекла. Без них ее лицо казалось каким-то желтушным.
– Куикмен, дай-ка подумать… С ним никогда не знаешь наверняка.
– Это правда, – сказала я. – Но обед он точно не пропустит.
– Ладно, если увидите его, передайте, что я его искал.
– С радостью, – ответила Мак, задвинув очки на место.
Мальчик апатично помахал двумя пальцами, будто сидел на скучном собрании и соглашался с решением большинства.
– Тогда до встречи. – Он вышел из столовой и закрыл за собой дверь.
* * *
Зима выдалась такая суровая, что мы ни разу не забирались на крышу особняка, зная, что из-за снега и льда это будет опасно. Но тем утром я не видела иного способа утешить Мак. По моему настоянию мы поднялись на чердак, под стропила, и открыли люк, выходивший на небольшой выступ, где могло поместиться два-три человека. Мак медлила, но я убедила ее, что бояться нечего.
– Тут просто небольшая лужа, – сказала я, ступая на черепицу. – Но совсем не скользко.
Отряхивая паутину с колен, Мак вылезла из люка. При первом же взгляде на море она шумно выдохнула. Казалось, она успокоилась, оправилась. Долгое время она молчала, словно вбирая в себя пейзаж. Ослепительно ярко сияло солнце. Повсюду в замедленном темпе чернильную воду прореза́ли паромы, для которых не существовало ничего, кроме маршрута по островам. Почти все дома дремали под коркой снега, лишь несколько прядей дыма струились из труб вдалеке. На плацу перед военно-морской академией не маршировали курсанты, кафе на променаде были пусты. С нашей обзорной площадки видны были и часовая башня греческой православной церкви, и фигурки лошадей в загоне по ту сторону залива; старая духовная семинария на вершине северного холма была вписана в узкую дугу света, похожую на луч прожектора, направленный из облаков. Я надеялась, что здесь Маккинни вновь почувствует, какая это удача – быть в Портмантле, парить над миром в отчуждении. Нам полезно было помнить, что шестеренки мира никогда не останавливаются, что история нас уже почти забыла. Но Мак скрестила руки на груди и сказала:
– Не знаю, сколько еще я смогу здесь прожить.
Я подошла к парапету и взглянула на крышу веранды, поросшую мхом, на оттаивающие сады, на домики-мастерские. Трудно было понять, что у Мак на душе. Мы так привыкли подбадривать друг друга в минуты уныния, что даже шутили на этот счет. “Пойдешь со мной делать подкоп?” – бывало, спрашивала я; а, застав Маккинни за рисованием узоров на салфетке, могла услышать: “Планирую наш побег”. Но теперь на смену ее обычному беспокойству пришло нечто большее – глубокое переживание, до которого мне было не дотянуться, и никакие дежурные шутки уже бы не помогли. У меня мелькнуло подозрение, что ее тоска как-то связана с мальчиком.
– Назови мне хотя бы одного человека здесь, которому все это не осточертело, – сказала я. – Надо работать во что бы то ни стало.
– А я тут, значит, прохлаждаюсь?
– Я этого не говорила.