Побег куманики (страница 3)
Я получил оба твоих письма и полон благодарности, но отвечать тебе был не в силах. Все эти дни я возвращался в гостиничный номер, выпивал бутылку вина, сидя на подоконнике – окно мое выходит в олеандровый сад, правда, он и жалок, и неухожен, но все-таки сад, – и ложился лицом к стене.
Я агонизировал, Чанчал. Я испытывал попеременно бешенство, отчаяние, усталость, я расписывал июльские события кислотными жгучими красками, восстанавливая их до мельчайших подробностей, всем своим существом все более отвращаясь от жизни.
Признаюсь тебе, мне было нелегко не писать домой, я не писал даже матери в Халляйн, хотя представляю, как она волновалась. Мне хотелось исчезнуть, превратиться в Jеdermann, в имярека, которого никто не замечает.
Помнишь, я рассказывал тебе о первом Зальцбургском фестивале – о том, что мой дед вместе со Штраусом и Райнхардтом устроили в двадцатом году? Они поставили спектакль по Гуго фон Гофмансталю, он назывался «Jеdermann», герой в этой пьесе замучен стыдом и воспоминаниями, в финале он умирает, как ты, наверное, уже догадался.
Я тоже хотел умереть, но теперь передумал.
ЙЙNovember, 4
Чанчал, дитя мое!
Victors need never explain, success is never blamed. От тебя зависит мое возвращение, оно в твоих руках, не упусти моего стеклянного сердца! Сделай, что следует сделать, и мы вернем себе лабораторию. Сделай это.
На моем столе стоит твоя фотография. Та самая, что я сделал прошлой весной, когда мы поняли, что окончательно запутались. Помнишь? Ты был так несчастен, так неловок, ты боялся, что нас увидят, поймают, осмеют!
Каждый раз, когда я смотрю на нее – а делаю я это ритуально, по три раза на дню, – я вспоминаю, как ты рассказывал мне, что в Индии все делается три раза, а не два и не четыре. Даже у слона бога Индры, сказал ты, и то три головы. Хотя это жутко неудобно. Мы с тобой сидели в индийском ресторане, и я злился на гарсона, важно проходившего мимо нас, не желая замечать мой поднятый палец.
– Третий раз сработает! – сказал ты и кивнул ему почти незаметно. О мой дивногубый кшатрий. Через пять минут на столе стояли пакора и чана масала. Видишь, милый мой, я помню все, что мы ели и пили вдвоем.
Напиши мне подробно, что происходит в лаборатории – чтоб она сгорела! – занимаешься ли ты своей темой и намерен ли ты продолжать то, что мы начали. Полагаю, что намерен, дитя мое. Не станешь же ты говорить мне о невинных жертвах спешки и небрежности, как это делал фон Петекофер!
Помни, что мы с тобой в двух шагах от триумфального дня, когда те, кто пытался играть с нами свое простенькое е2-е4, остекленеют от зависти. Ты ведь знаешь, у средневековых шахматистов король имел возможность пойти конем, если ему угрожала опасность. Эта возможность, единственная за всю игру, называлась весьма убедительно: прыжок короля.
Ты – мой троянский конь, Чанчал, и я пойду тобой. Нет, ты – мой боевой индийский конь. Как там говорилось в гимне поклонения Бхагавати, который ты читал мне в нашу первую ночь?
«Огромный, в драгоценной сбруе, украшенный золотом,
издающий глубокие нежные звуки, быстрый, как ветер,
равный сотне коней».
Видишь, я все помню. И не пиши мне всех этих alle bemitleiden dich больше, умоляю тебя, Чанчал. В твоих черешневых устах это выглядит как богохульство.
ЙЙМорас
октябрь, 19
я поеду на мальту, зря я заплатил сеньоре пардес за месяц вперед
еще придется платить за разбитую цаплю и прожженную галисийскую скатерть с белыми птицами, у нее везде птицы, и сама она похожа на птичницу с картины какого-нибудь фирмен-жирара
фелипе говорит, только болваны летают самолетами
на мальту ходит круизный пароход, говорит он, заодно увидишь рим и монте-карло, я посмотрел в компьютере, девяносто шесть тысяч песет! никак не могу привыкнуть к новым деньгам, хотя старых уже давно нет, многие здесь считают в тысячах, а потом поправляются, улыбаясь со значением
приятель фелипе моет посуду на принцессе морей, он поговорит с ним во вторник, может, у них отыщется место в обслуге, я готов драить все четыре палубы, если меня повезут сто тысяч лошадиных сил
вот оно как! фелипе и лукас играют на небесах в четыре руки, а я сижу на полу и тихонько жму на педаль
октябрь, 22
ПРОПИСНЫЕ. Написал еще одно письмо Лукасу.
На вчерашнее он не ответил, но было воскресенье. У него, наверное, нет денег на интернет. Такой же нищеброд, как я, и живет, небось, у мальтийской сеньоры Пардес за гипсовой перегородкой. Я много читал о Мальте в эти дни. Прочел, что на острове был такой еврей Варавва, его бросили в кипящий котел, в который он сам собирался бросить турка Калимату. Или губернатора Фарнезе. Или наоборот. Варавва мне понравился, он пил настой из мака с мандрагорой и крепко спал. Все думали, что он умер, а он лежал за крепостной стеной.
И еще там есть самый старый на свете храм – если смотреть на план, он похож на толстую женщину, а вход в храм через это самое место. Оно у нее должно быть просторное и добродушное. Там вообще много толстых женщин, а богиня у них была без головы. Звали Сансуна. Голова хранилась отдельно, в кладовой, ее пристраивали жрецы, когда нужно было.
сбудется все, возможность чего отрицал
каждый раз, когда я утром выхожу на рамблу, в проходном дворе в переулке капуцинов уже качается растрепанная голова хуана, его кафе состоит из дыры в каменной кладке и деревянной доски, хуан сидит на складном стульчике и поджидает тех, кому нужно выпить в половине восьмого утра, по левую руку у него бутыль с коричневой тростниковой жижей, а по правую – стопка картонных стаканчиков
сегодня я первый раз купил у него стаканчик, просто хотелось с кем-то поговорить и показать фото лукаса, а кого в барселоне заставишь слушать такое в половине восьмого утра?
хуан повертел фотографию в руках, ухмыльнулся, достал из-под прилавка свой стаканчик – у него стеклянный! – и выпил за вида лока, я положил монету на прилавок и пошел в сторону порта, тростниковая сладость сковала мне язык, я сел на парапет, и колумбус в засиженном голубями камзоле повернулся ко мне спиной, she's into superstitions, black cats and voodoo dolls, сказало радио на пляже и закашлялось
пора мне ехать на мальту, вот что
Записки Оскара Тео Форжа
Лондон, двадцать четвертое октября
Наконец-то я приступил к мальтийским документам. В основном, как и следовало ожидать, – это монастырские хроники, письма и рукописные служебники, кое-что даже в приличном состоянии. Среди всего прочего обнаружился фармацевтический справочник, довольно типичный – печать в две краски, цельнокожаный переплет с бинтами по корешку, гравированный фронтиспис.
Текст переложен рукописью – или письмом? – алхимического, насколько мне удалось уловить, содержания. Хотя, чтобы в этом убедиться, неплохо было бы перевести пару страниц. Начало у рукописи отсутствует, конец – тоже, а из некоего подобия колофона следует, что написал ее некий брат Joannes, хорошее имя для ученого монаха, надо заметить.
Как я успел заметить, язык рукописи – или, скорее, письма? – изобилует греческими словами и, что самое интересное, в нем отсутствует обычная для подобного рода текстов сверхъестественная муть. Никаких тебе киммерийских теней, черных драконов или красных львов.
Речь, без сомнения, идет о Transmutatio, но в каком-то совершенно неожиданном контексте. Я успел понять, что автор манускрипта поручает что-то важное своему адресату, живущему на острове, причем поручение здорово смахивает на приказ. Упоминается монастырская кладовая с какими-то драгоценными вещами, но нет ни карты, ни указаний, ни названия монастыря. А жаль, в детстве я только и думал о том, как бы найти сокровище. Пиастры, рубины, луидоры, жемчужины величиной с кошачью голову. Fifteen Men On the Dead Man's Chest!
Не уверен, что господам госпитальерам обязательно об этом докладывать. Библиотека для них – всего лишь собрание аукционных лотов, никто даже не удосужился полистать красивый справочник хотя бы из любопытства – а ведь Иоаннова бумага выпала бы им прямо в руки!
Во всяком случае сначала я сам прочитаю письмо целиком. Придется освежить латынь и греческий, ничего не поделаешь. Yo-ho-ho and a bottle of rum!
Морас
октябрь, 29
лукас пишет, что на мальте пьют вишневое вино, домашнее, он покупает его на рынке в марсашлокке, сколько чудесных ш в этих словах
сегодня шел по рамбла де санта моника, а потом по рамбле капуцинов, рамбла по-арабски это высохшее русло, выходит, все реки здесь бывшие
приятно думать, что идешь по чистому, сухому дну
испанская профессор джоан фелис меня полюбила, имя у нее трехслойное, как юбка танцовщицы, а веки – скорбные скорлупки
вчера она поила меня чаем и крутила пластинку своего мертвого мужа, пластинка квохтала, а я рассуждал о стравинском, с трудом припомнив название кантаты свадебка, и держал мохеровые нитки на вытянутых руках
про брата я рассказывать не стал: плохо рассказанные воспоминания изменяют прошлое, а плохо придуманные – будущее
odi et amo
я еще в больнице заметил, что врачи относятся к тебе с нежностью, когда знают, что ты выздоровеешь, какая-то безжалостная пружина в них ослабевает, что ли, ты уже не просто estado desesperado, стружка реальности, пригодная разве на растопку, ты еще не равен им, но ты уже нечто другое
из случайного и слабого ты восстаешь в напряженное и постоянное, и вот уже валькирии ткут материю победы, продевая в твою основу ловкий уток из красных стрел, и врачи смотрят на тебя как сытые боги, и танцуют радостно в камышовых коронах, а раньше смотрели как на село скудельниче – это я хорошо помню, хотя многое начисто забыл
ноябрь, 1
о чем я думаю? о мальте
думать о мальте – это как стоять за спиной у человека, еще не знающего, что ты вернулся домой, смотреть, как он переставляет книги или моет тарелки, – ты стараешься не дышать и ждешь, когда он обернется, но он уже почувствовал тебя и нарочно не оборачивается, время становится точь-в-точь как плавающий нейлоновый снег в стеклянной игрушке
у стекла такая приятная тяжесть, шар холодит ладонь, и внутри у него марципановый домик
ноябрь, 2
ПРОПИСНЫЕ!!!
Лукас спрашивает, почему я зову себя Морас.
Это долгая история, впрочем, можно и покороче. Moras – это испанская куманика. Точнее, ежевика, но разница только в сизом налете на иссиня-черных ягодах. Ежевика любит залитые солнцем берега, а куманика – острую осоку и влажный мох.
Несомненно, я – куманика. С тех пор как я в Испании, я zarzamoras, но многие зовут меня Морас. Латунная латынь позвякивает в памяти: мора – это промежуток времени. Самая малая единица времени в античном стихе. Четыре моры – это стопа дактиля. Три моры – стопа хорея. Восемь мор – плоскостопие и белый билет.
Будь здесь Ежи, мой виленский дружок, он сказал бы, что Мора – существо с двумя душами, порождение славянского душного сна. У Моры прозрачное тело, длинные ноги и руки, она приносит зло помимо своей воли, но уберечься от нее легко – не нужно даже втыкать иголку в подол – стоит только сказать: приходи утром, дам тебе хлеба и соли.
Будь здесь Ежи, мой виленский дружок, он бы так и сказал. Но его здесь нет.
внегда изчезати от мене духу моему
некоторые вещи нащупываешь с досадой, будто выключатель в незнакомой комнате, но – вот он! вспыхивает свет, и ты выбрасываешь это из головы – теперь руки сами вспомнят, что кнопка справа от двери
со словами происходит обратное, стоит увидеть их устройство, нащупать кнопку, как смысл расплывается!