Темное прошлое человека будущего (страница 3)
– Может быть, у тебя дубликат ключа где-нибудь есть? – спросил я в слабой надежде, что мне не придется до утра слушать рассказы о его жене, поскольку было ясно, что в слушателе он нуждается так же остро, как в ночлеге, стоит только пустить его к себе, и бессонная ночь обеспечена.
– Второй ключ, конечно, есть, но он в театре, в раздевалке, там все давно заперто.
– Ты работаешь в театре?
– Машинистом сцены.
Он курил, глядя в сторону, на несвежий снег под фонарем, якобы размышляя, кому бы он мог сейчас позвонить, а на самом деле явно поджидая, когда я позову его к себе. Я видел его в профиль: усы, короткая бородка, сигарета, почти сросшиеся над переносицей брови. Ветер бросил мне в лицо запах сигаретного дыма.
– Хорошо, я могу пригласить тебя к себе. У меня нет ни жены, ни детей, есть раскладушка и достаточно места.
– Спасибо! Что бы я делал, если б тебя не встретил?! Давай, что ли, знакомиться по такому случаю. Меня зовут Некрич, Андрей Некрич.
Я не успел пожать протянутую мне на ходу руку, потому что он поскользнулся на детской ледяной дорожке и замахал рукой в воздухе, пытаясь удержать равновесие. Ноги его, обутые в тяжелые американские ботинки, напоминавшие обувь космонавта, заплясали на льду отчаянный танец, при этом с губ его не сходила испуганная кривая усмешка, перекашивавшая лицо то в одну, то в другую сторону, как будто это именно она уравновешивала его тело в принимаемых им, чтобы не упасть, позах, многие из которых явно нарушали законы земного тяготения. Широкое серое пальто на нем, наполовину расстегнувшись и разлетевшись полами в стороны, скрывало от меня его движения, и оттого, что я не мог понять, как ему удается так изворачиваться, мне вдруг показалось, будто он барахтается в невесомости и может так балансировать бесконечно, не возвращаясь в устойчивое положение, но и не падая, – словно черно-золотой лед, по которому мы шли, был поверхностью Луны, а темные дома вокруг с голубым телевизионным светом в окнах – жилищами селенитов.
Наконец он поймал мою протянутую руку, сошел со льда на асфальт.
– …Твою мать, так ведь и убиться можно, затылком об лед – и конец, уноси готовенького!
Неуверенными пальцами он поспешно застегнул пальто, нашел и снова сунул в рот выпавшую, но не успевшую погаснуть сигарету, и только ухмылка его еще некоторое время не находила своих привычных очертаний между усами и бородкой, соскальзывала, не удавалась. Он передернул плечами и поежился.
– На самом деле эта экранная паршивка Ирине в подметки не годится, разве что внешне похожа, а больше ничего общего. Я тебя познакомлю когда-нибудь со своей женой, обязательно, должен же я тебя как-то за ночлег отблагодарить, если ты, конечно, захочешь с нею знакомиться, потому что благодарность эта, с другой стороны, сомнительная. Но сначала-то она тебе понравится, я еще не видел такого человека, которому бы она с ходу не понравилась, она это умеет, у нее чутье на людей неимоверное. Я обожаю наблюдать, как она с каждым новым человеком меняется, сама того не замечая, но его для себя с первых же слов вычисляет. Вот она могла бы стать актрисой блистательной, самого первого ряда: ну если не Комиссаржевской, то Коонен, не то что эта киношная засранка, я в этом уверен – у нее вообще, у Ирины, способностей тьма, только все на одно уходит…
Некрич переступил порог моей квартиры, кажется даже не заметив, продолжая говорить, сел к столу, и лишь когда я протянул ему плечики с вешалки, сделал паузу, чтобы снять пальто. Он был худ, долговяз и сидел закинув ногу на ногу и как бы завязав их в узел, так что бывшая сверху правая нога снова загибалась под левую.
– Теперь, конечно, с тех пор как она переехала жить к этому своему проходимцу, Гурию, мы нечасто видимся, но все равно случается, так что шанс познакомиться представится. По мне, лучше бы мы и не виделись вовсе, мне сегодняшнего фильма хватает, чем встречаться, не имея возможности до нее дотронуться, а она ведь специально меня дразнит, то пуговичку ей сзади застегни, а у нее такая длинная модильяниевская шея, вся открытая после того, как она волосы себе обрезала, то еще что-нибудь придумает, гадина, как будто и в самом деле в кино, глазами видишь, а руками нельзя, но это ведь мука мученическая! В фильме она хоть получает по заслугам, а здесь понимает, что раньше времени я ее не трону, вот и испытывает мои границы, дошел я до точки кипения или нет еще. Но рано или поздно, если она ко мне не вернется, я с ней за все рассчитаюсь, до последнего, она мне кровавыми слезами заплатит, я ее предупреждал, и она знает, что так оно и будет, она мне верит, она, может быть, единственный человек, который мне верит! Больше мне ни одна собака не верит. Но мы-то с нею почти два года прожили, так, как она, меня никто не знает, и ей одной известно, что от меня можно ожидать! Она у меня в ногах будет ползать, пощады молить, ботинки мне вылизывать станет, она же боли больше, чем смерти, боится, я ее тоже, как облупленную, наизусть выучил, уж я найду, чем из нее душу наружу вытащить! Хотелось бы, конечно, своими руками ей ребра пересчитать, но если я и не сам, а людей найму, она все равно сразу догадается, кто за ними стоит, только деньги для этого нужны, деньги, а где их взять, не знаю… Квартиру, что ли, продать, от родителей оставшуюся… А с деньгами все сразу просто, за людьми дело не станет, они мне ее с двенадцатого этажа, как мешок, под ноги выкинут, или еще лучше – автокатастрофа, машина без номерных знаков исчезает за поворотом, а я среди прочих случайных прохожих стою и смотрю, как Ирина корчится на асфальте посреди улицы в луже своей крови! И скорая, как всегда, приезжает слишком поздно. Или, например, включает она у себя дома утюг, или телевизор, или просто лампу – да мало ли вещей, которые могут стать смертельными, если их правильно подготовить, – включает, и – хрясть! – замыкание, электрическая вспышка, удар тока такой силы, что от нее остается одна обугленная головешка! А если удар послабее, то она просто слепнет от вспышки, и я становлюсь тогда ее поводырем, потому что кому еще, кроме меня, она, слепая, нужна, кто с ней будет нянчиться? А я буду, и она без меня уже ни шагу, повсюду только держась за мою руку, как маленькая, я буду ей обо всем рассказывать, что слева, что справа, предупреждать, где тротуар кончается, чтобы не споткнулась…
Пока Некрич говорил, я поставил на стол чай. Он взял чайную ложку и, за неимением потерянного в видеозале ключа с кольцом, крутил ее между большим и указательным пальцами так, что она выписывала в воздухе скользящие восьмерки. По мере того как нарастала дикость и невменяемость его речи, увеличивалась скорость вращения словно приклеенной к пальцам ложечки, а на дне ее, не выплескиваясь при все более крутых восьмерках, ездил слепящий блик от лампы под потолком.
– …Вот она и звонит мне, и появляется под разными предлогами, сегодня одно у меня забыла, завтра другое, по всей моей квартире свои вещи рассовала и специально не забирает, чтобы был повод зайти, – потому что боится меня!!! Поэтому ей и нужно знать, где я, что со мной, чем занят. Ей страшно отпустить меня от себя, она хочет меня всегда в пределах досягаемости держать. Этим ее страхом мы с нею навсегда повязаны, ей от него никогда не избавиться, на всю жизнь, до самой смерти!
В этот момент чайная ложка наконец сорвалась, и хотя я все время ждал этого и готовился, поймать мне ее все-таки не удалось.
– Ты чай пить будешь или я стелю и ложусь спать?
– А у тебя ничего нет к чаю… вкусненького?
– Что бы ты хотел?
– Что бы я хотел… Ну, например, пирожное, картошку или, скажем, эклер. Картошка – мое любимое, а эклер – Иринино, но за время, что мы с нею прожили, я полюбил все то, что и она, даже больше, чем то, что сам любил. Ты не поверишь, когда она ушла от меня, я часами ее пластинки слушал: эстраду, Пугачеву, еще дурех каких-то безголосых…
– Я не ем пирожных, у меня от сладкого зубы болят.
– Жалко… А если зубы болят, я могу тебе врача одного порекомендовать. Все под наркозом делает и недорого. У меня знаешь как зубы болели?! Я просто выл сутками не переставая, а он все выдрал так, что я даже и не заметил. На, посмотри. – Некрич быстро засунул палец за щеку, оттянул ее и вывернул голову так, чтобы я мог заглянуть ему в рот. Там, открывая мне для обозрения розовые дыры от выдранных зубов, заворачивался то в одну, то в другую сторону его толстый язык, обитавший во рту как самостоятельное живое существо – мокрый, голый, слепой звереныш, скрывавшийся за щеками от дневного света, продуктом секреторной деятельности которого был мат, употребляемый Некричем вместо всех знаков препинания. Опускаемый мной при воспроизведении его слов мат пенился на губах Некрича, как переполнявшая рот слюна, и он должен был то и дело сплевывать ее, чтобы продолжать говорить. Особенно возбуждался живший у него во рту зверек, когда Некрич говорил о своей жене (со временем выяснилось, что он способен касаться и других тем, но неохотно отвлекался от главной), и тогда речь его кувыркалась через знаки препинания после каждого второго слова.
Изучение рта Некрича нагнало на меня сон. Убирая со стола, я вспомнил, что в холодильнике у меня давным-давно лежит нетронутая плитка шоколада, всученная настырной матерью одного из учеников, сколько я ни отказывался. «Ничего, сами не съедите – подарите вашей девушке», – сказала она, кладя мне шоколад в карман, и я перестал возражать, потому что не хотелось признаваться ей, что у меня нет сейчас никакой девушки. «Может быть, появится», – подумал я тогда. Теперь шоколад пригодился для гостя, Некрич ему страшно обрадовался. Он стал есть его с необыкновенной поспешностью, торопливыми пальцами сдирая хрустящую фольгу и заталкивая в рот целые большие куски, точно боялся, что я у него отниму. При этом он ни на секунду не прекращал говорить.
– Ирина тоже шоколад обожает. Какого я ей только не покупал: и швейцарского, и нашего, и немецкого – если бы она только сказала, я бы ее одним шоколадом кормил, утром, днем и вечером! Я же ей ни в чем не отказывал – все, что она просила, покупал, на все деньги, какие были, мне для себя ничего не нужно было, всё ей, всё! Хочешь туфли на высоком каблуке, на, возьми, рассекай по асфальту; хочешь чулки в сетку, пожалуйста тебе чулки, хочешь трусы французские, прозрачные такие, чтоб все просвечивало, бери просвечивай, мне не жалко, пусть они половину моей театральной зарплаты стоят, но ведь мы жили не на те убогие гроши, которые мне в театре как машинисту платят, ты же понимаешь…
Скорость, с которой Некрич пожирал шоколад, определялась скоростью владевшего им монолога, не желавшего замедляться оттого, что рот его все больше набивался шоколадной массой. Некрич не успевал проглатывать, щеки его раздувались, речь становилась все менее членораздельной, слова увязали в шоколаде.
– Как только я не выкручивался, из чего только деньги не делал, я жизнью своей рисковал, не говоря уже о свободе, для того лишь, чтобы она за один вечер все спускала в каком-нибудь кабаке! Но я-то думал, идиот, что так и надо, что эта сладкая жизнь будет продолжаться бесконечно, а она, падла, она меня бросила, и все сразу кончилось, гадина… – В этот момент полупрожеванная коричневая каша полезла у него изо рта, и ему пришлось замолчать, по крайней мере на время.
Я постелил ему на раскладушке, но перед тем, как лечь, он сказал, что после такого количества сладкого ему необходимо почистить зубы.
– Врач, который меня лечил, предупреждал, что, если не буду чистить, они вылетят все к чертовой матери. Представляешь, просыпаюсь я однажды утром, а зубов как не бывало. Пустота во рту, прохлада…
Я дал ему свою запасную зубную щетку, он ушел в ванную и скоро позвал меня оттуда.
– Посмотри, сколько у меня крови из зубов течет! Никогда столько не бывало! Паста из белой стала вся красная!
– Это не из зубов, а из десен. У тебя пародонтоз, обычное дело, от этого не умирают.