Тень за правым плечом (страница 10)

Страница 10

Что касается легенды, то покамест я решила остановиться на той, которую обычно использовала, когда на меня кто-нибудь сильно наседал: назовусь детской писательницей. «А что вы написали?» – «Несколько рассказов в „Задушевном слове“». Если попадался совсем уж дотошный собеседник, который пытался выпытать у меня названия, я говорила что-то первое пришедшее на ум, например «Мальчик и воробушек» или «Пропавшие валенки» (надеюсь, «Задушевное слово» не подвело и что-нибудь в этом роде когда-то непременно печатало). После этого задававший вопрос непременно качал головой и сообщал мне (бесценная информация!), что он такого никогда не читает из-за того, что ему жалко времени. Меня всегда поражало – чем уж таким важным заняты эти лысеющие мужчины средних лет? Но, вероятно, это обречено остаться тайной.

В Вологде, как и по всей России, сдаваемые комнаты и квартиры обычно обозначали белой бумажкой, выставленной в окошке: вероятно, раньше на этих клочках писали «сдается» или «комната студентам», но по прошествии времени надписи отмерли за ненадобностью – ну что еще на такой бумажке может быть написано! С Соборной горы я спустилась к воде. Река Вологда здесь была мутной и грязной; течение несло всякий сор, прибивало к берегу крупные клочья какой-то серой пены. Недалеко от меня на небольшом холмике примостился старичок, одетый, несмотря на тепло, в истрепанную фризовую шинель, явно с чужого плеча. В руках у него была бамбуковая удочка, которую он поминутно вытаскивал и забрасывал вновь. Я едва только успела подумать, что вряд ли в этой скверно пахнущей воде водится какая-нибудь рыба, как увидела, что удочка у него без поплавка и крючка, просто бамбуковая палка с навязанной на нее тесемкой. Заметив, что я это поняла, старик смущенно улыбнулся и, подхватив свой бессмысленный снаряд, потрусил прочь. Сперва мне стало его пронзительно жалко и одновременно неловко, что я, не успев вовремя отвернуться, разрушила его примитивную иллюзию, затем новая мысль уколола меня: а что, если он, как и я, приглядывает за кем-то и так маскируется? Пожалуй, по нестерпимости эта мысль могла посоперничать с первой. Впрочем, в качестве наблюдательного пункта это место было не слишком удачным: на нашем берегу не было ни души, а на противоположном, за полосой прибрежных кустов, виднелись крыши тех самых домов, в один из которых мне предстояло заявиться. Мне даже показалось, что я чувствую через реку какое-то легкое дуновение, слабый сигнал, призывающий меня, – но, может быть, это была фата-моргана, напрасно тревожащая мои и без того расстроенные нервы.

Я поняла, что медлю из робости, сама на себя рассердилась и сама погнала себя прочь, чтобы не множить отговорки. На мосту была обычная скверная русская суета: колесо крестьянской телеги попало в щель, телега накренилась, с нее посыпались какие-то подлые крынки, которые везли на рынок, хозяин слез их подбирать, остановив все движение, лошадь объезжавшего его ваньки запуталась постромками в упряжи двигавшейся навстречу архиерейской тройки (хорошо хоть без самого архиерея); немедленно вокруг образовалась компания зрителей, в которой мелькал уже и знакомый мне рыболовный старичок со своей бамбучиной. Протиснувшись вдоль этой гомонящей толпы вдоль самых перил, я спустилась с моста на набережную.

Сперва мне показалось, что вся она застроена казенными зданиями, в провинциальной наивности копирующими своих петербургских старших собратьев: каменные разлапистые дома с пузатыми фальшивыми колоннами, но только не очень большие – по два-три этажа. Потом, стеснительно из-за них вылезая, пошли мещанские кряжистые деревянные домики; в конце квартала белел островерхий храм, который я заметила уже с той стороны реки: вид его странно меня успокоил. Только теперь я поняла, в каком напряжении провела последние несколько часов, с того самого момента, как переступила порог церкви. Конечно, это трудный и тревожный момент: обычный смертный, решаясь, скажем, на новую службу или переезд, сохраняет смешную видимость собственного выбора, мы же никаких иллюзий относительно границ свободы даже не питаем. При этом страхи и переживания у нас принципиально разные: например, то, что человек находится на поверхности шара раскаленной магмы, окруженного тонкой хрупкой корочкой, и что шар этот летит в черном гибельном безвоздушном пространстве с немыслимой скоростью, его в принципе совершенно не трогает. (Хотя, конечно, он был бы немало изумлен, если бы в поле за его окном вдруг взял бы да и вспух вулкан в три версты высотой с огненной шапкой.) Мы же, напротив, не можем об этом забыть ни на секунду, хотя и живем с твердым убеждением, что нас успеют вовремя эвакуировать. Для меня эта тревожная суета с переменой цели была мучительно тягостна, хотя мой личный вклад состоял лишь в разумной покорности: в конце концов, плыть против потока примерно так же перспективно, как пытаться перескочить из сегодняшнего дня во вчерашний.

Первый из мещанских домов темнел заколоченными окнами: это меня на секунду встревожило, но уже второй, двухэтажный, стоявший чуть во дворе, был недвусмысленно живым – сушилось на протянутой веревке белье, у конуры сидела, сосредоточенно вылизывая себе лапу, снежно-белая пушистая собака. Впрочем, в окнах бумажек не было. Я прошла чуть дальше: в Вологде, вопреки тревожным слухам о здешнем климате (с которым, увы, мне предстояло вскоре познакомиться ближе), высаживалось какое-то огромное количество фруктовых деревьев. Мне давно приходилось замечать за русскими склонность к бестолковым вызовам природе и судьбе: впрочем, есть в этом что-то не специфически русское, а вообще азиатское. Я где-то читала про восточного умельца, который вырезал суру из Корана на рисовом зернышке – вот совершенно типичная история, только еще следовало бы потом кинуть это зернышко в казан с пилавом. Тратить месяцы и годы своей единственной, короткой, несчастной жизни на утомительно-однообразный труд, который никто не может оценить, – видится мне в этом или природная ограниченность, или истовая религиозность, или какое-то сверхъестественное упрямство, а чаще все, перемешанное вместе. Казалось бы, если ты не можешь жить без сливового сада, то живи там, где растить его ничего не стоит, где-нибудь под Воронежем или в Сумской губернии. Но нет: этот Иоаким севера специально селится у полярного круга и начинает выращивать свое мастиковое дерево там, где оно расти в принципе не может. Он получает по почте семечки, проращивает их в горшках, поливает специальной фильтрованной водой, держит на окошке, а если побогаче, то строит специальную оранжерею с бог знает каким отоплением и освещением, потом комбинирует удобрения, добавляет в почву золу от ритуального костра, выписывает все существующие на белом свете садоводческие журналы – и все ради чего? Чтобы в какой-то момент торжествующе продемонстрировать хилый блеклый росток, который в двух тысячах верст к югу рос бы просто под забором, как крапива. Отдельная беда в том, что и демонстрировать-то обычно бывает некому: жена уходит, не выдержав этой злокачественной мономании, дети разбегаются, а соседи с библейской алчностью поглядывают на его экзотический сад, надеясь поскорее засадить его плотной бестрепетной картошкой.

Впрочем, несмотря на климатические обстоятельства, яблоневый сад перед следующим домом действительно был отменным и не полностью декоративным: по крайней мере часть деревьев была украшена крупными, наливными и на вид вполне съедобными плодами. Между ними шла дорожка, мощенная шестигранными торцами деревьев, как мостовая в Петербурге, который мне по странной ассоциации сразу и вспомнился – точнее, даже не сам город, а многолюдная перекладка этой мостовой после очередного наводнения, когда Нева, выплеснувшись из берегов, успела за пару дней часть торцов выкорчевать, а часть наполнить влагой до такой степени, что они, разбухнув, выворотились сами.

За садом виднелся темный двухэтажный деревянный дом типичной местной архитектуры; с одной стороны к нему был пристроен небольшой флигелек, с другой стояли сарай и навес с летней кухней; окошки по здешней моде (а скорее даже по необходимости) были небольшие, причем в одном из них виден был характерный белый прямоугольничек, что меня обрадовало. Тот же неведомый, но старательный садовод, который устроил в вологодском палисаднике убедительное подобие эдемского сада, постарался и здесь: дом был довольно тщательно увит девичьим виноградом (который, с присущим ему растительным пессимизмом начинал уже краснеть в предчувствии осени, хотя лето было еще в самом разгаре), а перед входом, наподобие ифритов в восточной сказке, стояли два куста, которые я не смогла опознать – краснолиственные, покрытые мелкими светлыми пахучими цветками; над одним из них жужжала одинокая пчела.

Я позвонила. Раздался звук колокольчика, и в ту же секунду дверь распахнулась, как будто, завидев меня из окна, хозяева поджидали прямо у входа. Сперва мне показалось, что прихожая пуста, а дверь отворена порывом ветра, но это было не так: просто открывшая мне женщина была очень маленького роста, почти карлица, значительно ниже меня. В отличие от большинства своих собратий, она не выглядела уродом: все пропорции ее тела были примерно как у взрослого человека, просто она была, если можно так выразиться, болезненно миниатюрной. Сзади или в полутьме ее, вероятно, можно было принять за подростка, но сейчас, когда яркий дневной свет падал из-за моей спины, истинный возраст выдавало ее хмурое, с чувственными чертами лицо, искаженное печалью и, кажется, даже заплаканное. Тонкое хныканье слышно было и из глубины дома. Что-то поднялось во мне тенью смутного чувства, испытанного сегодня перед церковью, – и вновь опустилось. «Вы за девочками?» – хмуро спросила меня карлица. «Нет», – растерялась я, сперва вдруг на какую-то долю секунды подумав, что она разгадала мою истинную сущность: впрочем, этими делами у нас занимаются другие. «А в чем тогда?..» – «У вас комната сдается?» – «Да, но…»

– Ну что там, Клавдия? – раздался из глубины дома голос, смутно показавшийся знакомым, и следом за ним откуда-то из темных недр показался не кто иной, как Лев Львович, отец моей подопечной. Меня, кажется, внутреннее чувство успело, хотя и подспудно, подготовить к этой встрече, он же был явно изумлен.

– Ангелина? Ой, простите, Серафима… забыл как по отчеству.

– Ильинична.

– Вы извините, Серафима Ильинична, но…

Мне первой удалось взять себя в руки.

– Я пришла не в гости и случайно, простите великодушно. Да и вижу, что не вовремя. Я искала себе комнату и вдруг увидела, что вы сдаете…

Он обменялся с прислугой взглядами, значения которых я не поняла.

– Да. Проходите, пожалуйста.

В доме, как оказалось, было электричество: карлица Клавдия вдавила кнопку, и прихожую залил желтоватый и слегка мерцающий свет. Я сделала шаг вперед: теперь я ощущала явственно, что младенец где-то здесь. Прислуга потянулась закрыть дверь, и мне вдруг на секунду сделалось жутко, как будто я в гондоле воздушного шара, горелка с ревом наполняет его горячим воздухом, и сейчас вот-вот отпустят швартовые канаты. Нервы мои были так напряжены, что я поневоле вскрикнула, когда в закрывающуюся уже дверь (как сейчас помню этот сходящий на нет клин голубого неба) шмыгнул крупный черный кот.