Кровавое приданое (страница 6)
Я вытерла рот краем рукава, чувствуя, как слезы обжигают глаза, а затем вышла, почти что выбежала из комнаты. Окровавленные цветы под моими ногами рассыпались в пыль.
Ты был наверху, складывал наши вещи в большие сундуки. Мои туфли, платья, мои швейные иглы и шпильки. Все было аккуратно уложено, будто сундуки предстояло везти на рынок для продажи.
– Отвяжи лошадей, – приказал ты. – Подведи их к экипажу.
Ты всегда держал в конюшне пару сильных черных кобыл и на протяжении всей нашей жизни иногда заменял их точно такими же. Как бы ты ни стремился к новшествам, твоя домашняя жизнь должна была оставаться неизменной.
– Почему мы бежим? – спросила я, все еще немного не в себе после недавнего ужина. На полный желудок крови мне всегда хотелось свернуться калачиком и как следует вздремнуть. – Мы не можем заболеть или умереть. Ты сам говорил. Нам ничего не угрожает.
Ты оторвался от своего занятия и сделал глубокий вдох. Потом посмотрел на меня такими темными и затравленными глазами, что я чуть не отшатнулась.
– Я уже видел подобное. Эпидемии приходят и уходят – а потом снова возвращаются, Констанца. Это один из величайших постоянных факторов жизни. Мы не поддадимся болезни, но поверь мне на слово: когда она настигнет город, нам придется несладко. Ты не хочешь знать, как выглядит цивилизация, когда половина ее населения умирает на улицах.
Я инстинктивно поднесла руку ко рту, словно пытаясь отогнать миазмы.
– Разумеется.
Ты захлопнул крышку сундука, быстро и надежно закрыл его на защелку.
– Я был еще мальчишкой, когда то же самое произошло в Афинах. Но память у меня цепкая, и я не смогу забыть увиденное ни через сто, ни через тысячу лет. Мы уезжаем. Заканчивай с вещами.
Той ночью мы сбежали в скрипучем экипаже, набитом самыми ценными нашими вещами.
Те годы в моей памяти слились в одно темное пятно; все плывет и размывается. Чума лишает жизни не только жертв, но и целые города, замораживает торговлю, разоряет церковные приходы, отгоняет от любовного ложа, превращает взросление детей в танец со смертью. Но что самое главное, она крадет время. Проведенные взаперти в лечебнице дни сливаются в однообразный серый водоворот. Чумное время чувствуется иначе, оно растягивается, замедляется – признаюсь, я мало что помню из десятилетий, которые мы провели, переезжая из города в город в поисках очередного ненадежного убежища, в городские ворота которого тоже вскоре неумолимо стучалась болезнь.
Но, в конце концов, чума выгорела дотла. Мы уже могли оставаться в городах на более длительное время, и я перестала ощущать тошнотворный привкус болезни в крови каждой новой жертвы. В конце концов, настало время выбрать новый дом, пустить корни и снова выстроить нашу маленькую империю из крови и золота.
Твой проницательный взгляд пал на Вену – в Вену мы и отправились.
Вена для моего провинциального сознания казалась вихрем звуков и красок, и в целом она была к нам добрее, чем Румыния. Мы вместе кружились в сияющей новизне 1452 года – одна из немногих дат, которые я помню отчетливо. Город чествовал австрийского императора Священной Римской империи и упивался своим политическим и коммерческим превосходством крупного центра торговли.
Ты купил один из прекрасных особняков на рыночной площади – я не могла ни сосчитать, сколько у тебя было золота, ни проследить, откуда оно появлялось, – и наполнил его всеми удобствами, которые только можно было купить за деньги. Внезапно для себя я нырнула в город, где могла в любой момент щелкнуть пальцами и в моем распоряжении оказывались любые портнихи, горничные, ювелиры и мясники. Людей звали в дом, чтобы снять с меня мерки для платьев и доставить изысканную мебель; они уходили так же быстро, как и приходили, но мое сердце все равно трепетало каждый раз, когда раздавался стук в дверь.
Я так привыкла к твоему обществу, что забыла, в какой восторг приводили меня другие люди, но Вена вернула меня к жизни. Я видела это в зеркале: глаза снова блестели, на помертвелых щеках появился призрак румянца. Я будто опять влюбилась – но вместо того, чтобы пылать страстью к повелителю смерти, я была влюблена в кипящую, шумную неразбериху жизни за пределами дома. Я привыкла рано просыпаться, чтобы, устроившись в постели и укрывшись от проникающего сквозь окна жгучего света, наблюдать, как городские жители спешат домой на ужин.
Тебя же не впечатляли визжащие на улицах дети или прачки, в любое время дня и ночи перекрикивающиеся друг с другом на городской площади. Тебя манил лишь университет, и ты часами бродил по лекционным залам с блокнотом в перепачканных чернилами пальцах. Я все еще была не совсем уверена, что ты изучал: карты, абак или обескровленные трупы, которые ты мог рассмотреть, не теряя головы. Но ты выскальзывал на улицу в сумерках, чтобы посетить как можно больше вечерних занятий, и возвращался с залегшей между бровями морщиной, говорившей о напряженной работе мысли.
В те дни мы охотились вместе: ты высокой тенью следовал за мной по узким переулкам. Весь город был нашим охотничьим угодьем, и еды в самых темных уголках Вены было много. Ты предпочитал хорошеньких девушек с горящими надеждой глазами или юных студентов-собутыльников, которых ты поражал своим умом. Но я так и не переросла свою жажду мести и охотилась только на самых порочных членов общества. На мужчин – всех тех, кто на моих глазах плевал в детей-попрошаек или хватал уличную девушку за руку так сильно, что у той оставались синяки. С особым садизмом я обходилась с серийными насильниками и любителями распускать руки. Я мнила себя прекрасным божьим ангелом правосудия, пришедшим, чтобы обнажить меч божественного гнева против тех, кто действительно этого заслуживал.
Ты с присущим тебе цинизмом высмеял мои высокие устремления.
– Мы не вершители правосудия, Констанца, – сказал ты, когда я сбросила в выгребную яму тело выпитого мною негодяя. Судья, хорошо известный в городе тем, что сквозь пальцы просматривал свои гроссбухи и таскал жену по дому за волосы, когда был на нее зол. – Когда кончится твой нелепый крестовый поход?
– Для женщины, которой больше не нужно съеживаться от страха, в нем нет ничего нелепого, я уверена, – сказала я, принимая из твоих рук носовой платок и вытирая рот.
– Не останется ли она без гроша в кармане без доходов мужа, на которые жила до этого?
В тот день ты, как это бывало иногда, был несговорчив, и я изо всех сил старалась не обращать на это внимания.
– И бедняки, которым после его смерти не будет угрожать нищета, не назвали бы это нелепостью.
– «Ибо нищих всегда имеете с собою»; разве не так говорил ваш Христос? – спросил ты с насмешкой.
Я отпрянула. Неожиданное резкое слово от тебя могло сравниться с пощечиной от любого другого мужчины, а в последнее время ты становился все более вспыльчивым. Вена раздражала тебя с той же силой, с какой она позволяла расцвести мне. Только позже я поняла: ты стал раздражительным именно потому, что я расцвела, потому что в моей жизни внезапно появилось очень много источников радости помимо тебя рядом.
– Почему я не могу питаться там, где мне заблагорассудится? Ты же именно так и делаешь. Так много юных умов погибло в самом расцвете сил…
– Ты меня критикуешь? – спросил ты смертельно тихим голосом. И вдруг оказался очень близко: обычно, когда ты так нависал надо мной, я чувствовала себя защищенной, но в тот раз это произвело на меня обратный эффект.
Я попятилась и ушибла икру о лоток, набитый гниющей капустой.
– Нет. Нет, конечно, – ответила я сдавленно. То был голос испуганной девчонки, а не женщины.
– Хорошо. – Ты потянулся ко мне, и в твоем взгляде вдруг снова появилась нежность, голос стал вкрадчивым и сладким. – К чему этот мрачный взгляд, моя дорогая? Давай поищем себе новых развлечений. В городе сейчас бродячие артисты; хочешь на них посмотреть?
Я улыбнулась смущенно, но в то же время радостно. С тех пор как мы переехали в Вену, во мне горела ненасытная страсть к театру, и стоило нам оказаться в толпе, я старалась разглядеть фрагменты моралите. Но ты не терпел «банальных» развлечений и всегда жаловался, что после падения Афин люди потеряли талант к драматическому искусству. Красочное представление бродячих артистов при свете факелов – именно так я представляла себе отличный вечер; но я сомневаюсь, что ты придерживался того же мнения.
– Да, очень хочу.
Ты великодушно улыбнулся и обнял меня, уводя от выпитой жертвы навстречу ночи, полной представлений пожирания огня и предсказаний судьбы. Я была очарована изяществом и талантом исполнителей, но все равно время от времени бросала на тебя нервные взгляды. В подрагивающем свете факелов ты иногда казался мне совсем другим. В твоих глазах была темнота, ты плотно сжимал губы; этого я раньше не замечала – или, возможно, не хотела замечать.
Светлое пятно, которым стала в моей памяти Вена, расчерчено и другими тенями. Тогда я не понимала, с какой силой ты презираешь человеческое общество. К нам в дом приходила вышивальщица: она украшала манжеты рукавов и корсажи моих платьев замысловатыми узорами. Молодая женщина с ясными глазами, примерно того же возраста, в котором была я, когда ты сделал меня своей. У Ханны был звонкий смех, смуглая кожа и тугие локоны, которые она всегда собирала в пучок. Она была умной, милой и умела создавать целые пейзажи крошечными стежками ниток.
Мы наслаждались совместным времяпрепровождением, обществом друг друга, и я начала приглашать ее в дом все чаще, всегда под предлогом того, чтобы в последний момент расшить какую-нибудь подушку или сорочку. Мы делились своими историями и секретами, много смеялись, пока она работала. Я изо всех сил старалась ставить перед ней тарелки с сыром и яблоками, хотя к тому времени уже начала терять вкус к пище смертных. Думаю, если бы мне предоставили такой шанс, я могла бы ее полюбить.
– Кто это? – резко спросил ты однажды, когда она ушла. Я наблюдала за ней из окна гостиной, восхищаясь тем, как кружился вокруг ее ног зеленый плащ.
– Ханна? – спросила я в ответ, вынырнув из своих мыслей. Ты явно знал и ее имя, и ее ремесло. Ты всегда был дома, когда она приходила, запирался в своей подвальной лаборатории или читал наверху, в нашей комнате.
– И кем ты считаешь эту Ханну? – Ты выплюнул ее имя, будто ругательство.
Я отшатнулась, вжимаясь спиной в изящную спинку стула.
– Она моя… вышивальщица? Моя подруга, она…
– Тебя обуяло постыдное увлечение слабой смертной девчонкой, – огрызнулся ты, пересекая комнату; ты схватил подушку, на которой она вышила маргаритки и певчую птицу, и оскалился, – торговкой безделушками.
Ты бросил подушку на диван рядом со мной, с силой чуть большей, чем требовалось.
– Что на тебя нашло? – спросила я. Сердце билось где-то в глотке, я дышала часто и неглубоко. Я чувствовала себя так, будто пропустила смертельно важный разворот в нашем танце.
– Ты хочешь сбежать и жить с ней в ее лачуге, как какая-то деревенщина, не так ли?
– Что? Нет! Мой господин, я бы никогда… Я люблю тебя! Ты и только ты владеешь моим сердцем.
– Не трудись, – сказал ты. Твоя ярость сменилась изнеможением. Плечи поникли, нахмуренные брови жалко разъехались. Тебя вдруг обуяла грусть, как будто ты вспомнил о какой-то полузабытой трагедии.
Я неуверенно встала со стула и подошла к тебе.
– Я бы никогда тебя не оставила, любовь моя. Ни разу за всю мою вторую жизнь. – В твоих глазах было так много боли и подозрения, но ты позволил мне протянуть руку и нежно прижать ее к твоей груди. – Клянусь.
Ты кивнул, проглатывая новые слова, грозившие вырваться наружу и выдать тебя. Но что именно выдать? Какое-то тайное горе из прошлого, которое ты переживал в мучительном одиночестве?