Шатуны (страница 2)
– Ну где ты, Григорий, где ты? – вдруг запричитал он. Его зверское лицо чуть обабилось. – Где ты? Ответь?! Куда спрятался, сукин кот?! Под пень, под пень спрятался?! Думаешь, сдох, так от меня схоронился?! А?! Знаю, знаю, где ты!!! Не уйдёшь!!! Под пень спрятался!
И Соннов вдруг подошёл к близстоящему пню и в ярости стал пинать его ногой. Пень был гнилой и стал мелко крошиться под его ударами.
– Куда спрятался, сукин кот?! – завопил Фёдор. Вдруг остановился. – Где ты, Григорий?! Где ты?! С тобою ли говорю?! А может, ты ухмыляесси? Отвечай!
«Отвечай… ай!» – отозвалось эхо.
Луна вдруг скрылась. Тьма охватила лес, и деревья слились с темнотой.
Соннов глухо урча, ломая невидимые ветви, скрылся в лесу…
Поутру, когда поднялось солнце, поляна словно изнутри пронзилась теплом и жизнью: засветились деревья и травы, булькала вода глубоко в земле…
Под деревом, как сгнившее, выброшенное бревно, лежал труп. Никто не видел и не тревожил его. Вдруг из-за кустов показался человек; похрюкивая, он равнодушно оглядывался по сторонам. Это был Фёдор. Тот же потёртый пиджак висел на нём помятым мешком.
Он не смог уйти куда-нибудь далеко и заночевал в лесу, у поваленного дерева, с какой-то тупой уверенностью, что всё обойдётся для него благополучно.
Теперь он, видимо, решил проститься с Григорием.
На лице его не было и следа прежней ночной истерики: оно было втянуто во внутрь себя и на внешний мир смотрело ошалело-недоумевающе. Наконец Фёдор нашёл, как обычно находят грибы, труп Григория.
Свойски присел рядом.
Его идиотская привычка жевать около умершего сказывалась и сейчас. Фёдор развернул сверток и позавтракал.
– Ну, Григорий, не ты первый, не ты последний, – вдруг неожиданно пробормотал он после долгого и безразличного молчания. И уставился не столько на лоб покойного, сколько на пустое пространство вокруг него.
– Недоговорил я многого, – вдруг сказал Соннов. – Темно стало. Сейчас скажу, – было непонятно, к кому он теперь обращался: на труп Фёдор уже совсем не глядел. – Ребятишек нас у матери было двое: я и сестра Клавдия. Но мать моя меня пужалась из-за моей глупости. В кровь я её бил, втихаря, из-за того, что не знал, кто я есть и откудава я появился. Она на живот указывает, а я ей говорю: «Не то отвечаешь, стерва… Не про то спрашиваю…» Долго ли мало ли, уж молодым парнем поступил я на спасательную станцию. Парень я был тогда кудрявый. Но молчаливый. Меня боялись, но знали: всегда – смолчу. Ребята – спасатели – были простые, весёлые… И дело у них шло большое, широкое. Они людей топили. Нырнут и из воды утопят. Дело своё знали ловко, без задоринки. Когда родные спохватывались – ребята будто б искали утопших и труп вытаскивали. Премия им за это полагалась. Деньжата пропивали или на баб тратили; кое-кто портки покупал… Из уважения они и меня в свою компанию приняли. Топил я ловко, просто, без размышления. Долю свою папане отсылал, в дом… И привычка меня потом взяла: хоронить, кого я топил. И родные ихние меня чествовали; думали, переживающий такой спасатель; а я от угощения не отказывался. Тем более водки… Любил выпить… Но потом вот что меня заедать стало: гляжу на покойника и думаю: куда ж человек-то делся, а?.. Куда ж человек-то делся?! И стало казаться мне, что он в пустоте вокруг покойника витает… А иногда просто ничего не казалось… Но смотреть я стал на покойников этих всегда, словно в пустоту хотел доглядеться… Однажды утопил я мальчика, цыплёнка такого; он так уверенно, без боязни, пошёл на дно… А в этот же день во сне мне явился: язык кажет и хохочет. Дескать, ты меня, дурак, сивый мерин, утопил, а мне на том свете ещё слаще… И таперя ты меня не достанешь… В поту я вскочил, как холерный. Чуть утро было в деревне, и я в лес ушёл. Что ж, думаю, я не сурьёзным делом занимаюсь, одними шуточками. Словно козла забиваю. Они-то – на тот свет – прыг, и как ни в чём не бывало… А я думаю: «Убил»… А может, только сон это?!
…Попалась мне по дороге девчонка… Удушил её со зла и думаю: так приятнее, так приятнее, на глазах видать, как человек в пустоту уходит… Чудом мне повезло: не раскрыли убийство. Потом стал осторожней… От спасателей ушёл, наглядно хотел убивать. И так меня всё тянуло, тянуло, словно с каждым убийством загадку я разгадываю: кого убиваю, кого?.. Что видать, что не видать?! Может, я сказку убиваю, а суть ускользает?! Ну вот и стал я бродить по свету. Да так и не знаю, что делаю, до кого дотрагиваюсь, с кем говорю… Совсем отупел… Григорий, Григорий… Ау?.. Ты это? – успокоенно-благодушно, вдруг сникнув, пробормотал в пустоту.
Наконец встал. С его лица не сходило выражение какого-то странного довольства.
Механически, но как-то опытно, со знанием, прибирал все следы. И пошёл вглубь…
Узкая, извилистая тропинка вывела его в конце концов из леса. Вдали виднелась маленькая, уединённая станция.
Зашёл в кусты – пошалить. «Что говорить о Григории, – думал он спустя, – когда я сам не знаю – есть ли я».
И поднял морду вверх, сквозь кусты, к виднеющимся просторам. Мыслей то не было, то они скакали супротив существования природы.
В теплоте добрёл до станции. И присел у буфетного столика, с пивом.
Ощущение пива казалось ему теперь единственной реальностью, существующей на земле. Он погрузил в это ощущение свои мысли, и они исчезли. В духе он целовал внутренности своего живота и застывал.
Издалека подходил поезд. Фёдор вдруг оживился: «В гнездо надо, в гнездо!»
И грузно юркнул в открывшуюся дверь электрички.
Глава 2
Местечко Лебединое, под Москвой, куда в полдень добрался Фёдор, было уединённо даже в своей деятельности.
Эта деятельность носила характер «в себя». Работы, которые велись в этом уголке, были настолько внутренне опустошённы, как будто они были продолжением личности обывателей.
После «дел» кто копался в грядках, точно роя себе могилку, кто стругал палки, кто чинил себе ноги…
Деревянные, в зелени, одноэтажные домишки, несмотря на их выверченность и несхожесть, хватали за сердце своей одинокостью… Иногда там и сям из земли торчали палки.
Дом, к которому подошёл Фёдор, стоял на окраине, в стороне, отгороженный от остального высоким забором, а от неба – плотною железною крышею.
Он делился на две большие половины; в каждой из них жила семья, из простонародья; в доме было множество пристроек, закутков, полутёмных закоулков и человечьих нор; кроме того – огромный, уходящий вглубь, в землю, подпол.
Фёдор постучал в тяжёлую дверь в заборе; её открыли; на пороге стояла женщина. Она вскрикнула:
– Федя! Федя!
Женщина была лет тридцати пяти, полная; зад значительно выдавался, образуя два огромных, сладострастных гриба; плечи – покатые, изнеженно-мягкие; рыхлое же лицо сначала казалось неопределённым по выражению из-за своей полноты; однако глаза были мутны и как бы слизывали весь мир, погружая его в дремоту; на дне же глаз чуть виднелось больное изумление; всё это было заметно, конечно, только для пристального, любящего взгляда.
Рот также внешне не гармонировал с пухлым лицом: он был тонкий, извивно-нервный и очень умный.
– Я, я! – ответил Фёдор и, плюнув женщине в лицо, пошёл по дорожке в дом. Женщина как ни в чём не бывало последовала за ним.
Они очутились в комнате, простой, довольно мещанской: горшочки с бедными цветами на подоконниках, акварельки, большая нелепая «мебель», пропитанные потом стулья… Но всё носило на себе какой-то занырливо-символический след, след какого-то угла, точно тайный дух отъединённости прошёлся по этим простым, аляповатым вещам.
– Ну вот и приехал; а я думала, заблудесси; мир-то велик, – сказала женщина.
Соннов отдыхал на диване. Жуткое лицо его свесилось, как у спящего ребёнка.
Женщина любовно прибрала на стол; каждая чашечка в её руках была как тёплая женская грудка… Часа через два они сидели за столом вдвоём и разговаривали.
Говорила больше женщина; а Соннов молчал, иногда вдруг расширяя глаза на блюдце с чаем… Женщина была его сестрой Клавой.
– Ну, как, Федя, погулял вволю?! – ухмылялась она. – Насмотрелся курам и петухам в задницы?.. А всё такой же задумчивый… Словно нет тебе ходу… Вот за что по душе ты мне, Фёдор, – мутно, но с силой, выговорила она, обволакивая Соннова тёплым, прогнившим взглядом. – Так за твою нелепость! – Она подмигнула. – Помнишь, за поездом наперегонки гнался?! А?!
– Не до тебя, не до тебя, Клава, – промычал в ответ Соннов. – Одни черти последнее время снятся. И будто они сквозь меня проходят.
В этот момент постучали.
– Это наши прут. Страшилища, – подмигнула Клава в потолок.
Показались соседи Сонновых, те, которые жили во второй половине этого уютно заброшенного дома.
– А мы, Клав, на беспутного поглядеть, – высказался дед Коля, с очень молодым, местами детским, личиком и оттопыренными вялыми ушами.
Клава не ответила, но молча стала расставлять стулья. У неё были состояния, когда она смотрела на людей, как на тени. И тогда никогда не бросала в них тряпки.
Колин зять – Паша Красноруков – огромный, худой детина лет тридцати трех, со вспухшим от бессмысленности лицом, присел совсем рядом с Фёдором, хотя тот не сдвинулся с места. Жена Паши Лидочка оказалась в стороне; она была беременна, но это почти не виделось, так искусно она стягивала себя; её лицо постоянно хихикало в каком-то тупом блаженстве, как будто она всё время ела невидимый кисель. Маленькие же нежные ручки то и дело двигались и что-нибудь судорожно хватали.
Младшая сестра Лидочки – девочка лет четырнадцати – Мила – присела на диван; её бледное прозрачное лицо ничего не выражало. Семнадцатилетний же брат – Петя – залез в угол у печки; он вообще ни на кого не обращал внимания и свернулся калачиком.
Всё семейство Красноруковых – Фомичёвых было таким образом в сборе. Клава же здесь жила одна: Соннов – уже который раз – был у неё «в гостях».
Фёдор между тем сначала никому не уделял внимания; но вскоре тяжёлый, словно земной шар, взгляд его стал застывать на свернувшемся Пете.
– Петя у нас боевой! – вымолвила Клава, заметив этот взгляд.
Петенька, правда, отличался тем, что разводил на своём тощем, извилистом теле различные колонии грибков, лишаев и прыщей, а потом соскабливал их – и ел. Даже варил суп из них. И питался таким образом больше за счёт себя. Иную пищу он почти не признавал. Недаром он был так худ, но жизнь всё-таки держалась за себя в этой длинной, с прыщеватым лицом, фигуре.
– Опять лишаи с горла соскабливать будет, – тихо промолвил дед Коля, – но вы не смотрите.
И он повёл ушами.
Фёдор – надо сказать – как-то странно, не по своему характеру, завидовал Пете. Пожалуй, это был единственный человек, которому он завидовал. Поэтому Соннов вдруг грузно встал и вышел в уборную. И пока были «гости», он уже не присутствовал в комнате.
Клавочка же вообще мало реагировала на «тени»; пухлое лицо её было погружено в сон, в котором она видела разбухший зад Фёдора. Так что в комнате разговаривали одни гости, как будто они были здесь хозяевами.
Дед Коля, вместо того чтобы спросить у Клавы, строил вслух какие-то нелепые предположения о приезде Фёдора.
Соннов приезжал сюда, к сестре, часто, но так же внезапно исчезал, и никто из Фомичёвых не знал, где он живёт или где бродит.
Однажды, года два назад, через несколько часов после того, как он внезапно исчез, кто-то звонил Фомичёвым из какой-то жуткой дали и сказал, что только что видел там Фёдора на пляже.
Лидочка слушала деда Колю со вниманием; но слушала не «смысл» его слов, а что-то другое, что – по её мнению – скрывалось за ними независимо от деда Коли.
Поэтому она смрадно, сморщившись белым, похотливым личиком, хихикала, глядя на пустую чашку, стоящую перед пустым местом Фёдора.
Павел – её муж – был весь в увесистых, багровых пятнах. Мила играла со своим пальчиком…
Наконец, семейство во главе с дедом Колей встало, как бы откланялось и вышло к себе.