Черный Леопард, Рыжий Волк (страница 13)

Страница 13

– Тебе припрыжка, а нам скакать приходится. Помедли, дитя.

Парень принимался волочить ноги, только мне все равно приходилось шагать быстро.

– Давно вы живете с Сангомой? – спросил я.

– Не думаю, что давно. Раньше я считал дни, но их так много, – ответил он.

– А то. Большинство минги убивают прямо в первые дни после рождения или сразу, как только первые зубы прорежутся.

– Она говорила, что ты захочешь узнать.

– Кто? Что говорила?

– Сангома. Она говорила, что ты захочешь узнать, как это я минги, а такой большой.

– И каков же твой ответ?

Он уселся в траву. Я склонился, и Дымчушка мышкой скатилась с моей головы.

– Вот он. Вот мой цветок.

Жирафленок сорвал что-то маленькое, желтое, размером с его глаз.

– Сангома спасла меня от ведьмы.

– Ведьмы? Почему это ведьма не убила тебя младенцем?

– Сангома говорит, что многие купили бы мои ноги для плетеных поделок. И мальчишеская нога больше младенческой.

– А то.

– Тебя твой отец продал? – спросил он.

– Продал? Что? Нет. Он меня не продавал. Он умер.

– Ох. Если бы мой отец умер, он не продал бы меня той ведьме.

Я посмотрел на него. Чувствовал, что надо улыбнуться ему, но еще чувствовал, каким враньем стала бы та улыбка.

– Все отцы должны умирать сразу после нашего рождения, – сказал я.

Жирафленок как-то странно глянул на меня, глазами, когда дети слышат слова, какие их родители не должны бы говорить.

– Давай назовем его именем камень, проклянем его и похороним, – предложил я. Жирафленок улыбнулся.

Скажи такое о ребенке. Дети, они всегда в тебе какой-никакой толк, а найдут. И вот еще что скажи. Дети не в силах представить себе мир, в каком их не любят, ведь что же еще человеку делать, как не любить их? Мальчик-колобок вызнал, что у меня есть нюх. То и дело подкатывает ко мне, едва с ног не сшибая, кричит: «Найди меня!» – и сразу укатывает прочь.

– Держи глаза за… – кричит он, перекатываясь через рот, прежде чем докончить: – …закрытыми.

Нюх мой был мне ни к чему. Колобок оставил за собой пыльный след на тропинке из сухой грязи и примял траву в буше. К тому же спрятался он за деревцем, какое было слишком узким для его широкого круглого живота. Когда я прыгнул сзади со словами: «Я тебя вижу!» – он глянул мне в открытый глаз и ударился в слезы, закричал, завизжал. И завыл, правда, вой издавал. Я подумал, мол, Сангома сейчас примчится с заклятьем или Леопард прибежит готовый разорвать меня в клочки. Тронул лицо малыша, погладил по лбу.

– Нет, да нет же… я обязательно… прячься снова… Я дам тебе… фруктов, нет, птичку… кончай плакать… или я…

Он уловил в моем голосе это, что-то вроде угрозы – и заревел еще громче. До того громко, что напугал меня больше демонов. Я было собирался оплеухой выбить у него плач изо рта, но тогда я стал бы моим дедом.

– Прошу тебя, – молил я. – Пожалуйста. Я тебе всю свою кашу отдам.

Колобок враз прекратил плакать.

– Всю?

– Даже на палец не возьму, чтоб попробовать.

– Всю? – снова спросил он.

– Давай прячься снова. Клянусь, на этот раз я буду только носом пользоваться.

Колобок принялся хохотать так же быстро, как прежде – плакать. Он потерся лбом о мой живот, потом укатился быстро-быстро, как ящерка по горячей глине. Закрыв глаза, я ловил его запах, но пять раз прошел мимо него, громко ворча: «Куда подевался этот постреленок?» А он хохотал все время, пока я ворчал и кричал, что я его чую.

Еще семь дней, и мы проживем у Сангомы две луны. Я спросил у Кавы, не придет ли кто из Ку разыскивать нас. Он глянул на меня так, словно его взгляд был ответом.

А вот расскажу я тебе три истории про Леопарда.

Одна. Ночь ожирела жарой. Порой я просыпался, когда запах мужчин делался сильнее, и я знал, что они приближаются – на лошади, на своих двоих или в стае шакалов. Порой я просыпался от того, что запах ослабевал, и я знал, что они уходят, ища пристанища, уходят либо ищут, где укрыться. Запах Кавы слабел, и Леопардов тоже. Луны ночью не было, но какие-то травки высвечивали во тьме тропу. Я побежал вниз по дереву и оступился на ветке. Ударился задницей, ударился головой, закувыркался, как сброшенная с обрыва глыба. Двадцать шагов в кустах, и вот они, под молодым деревом ироко. Леопард раскинулся пузом кверху, подняв лапы. Он не был человеком: шкура его была черной, как волосы, хвост хлестал по воздуху. Не был он и Леопардом: руки его хватались за ветку, толстые ягодицы шлепались по Каве, который неистово его имел.

Как сильно ненавидел я Каву, и была ли то женская прореха на кончике моего мужского достоинства, что заставляла меня ненавидеть, даже если б меж ног у меня ветка дерева была и ненависть никак не вязалась с женщиной, потому как кончик мой не был женщиной, как в той старой мудрости, какую даже колдун называл прихотью.

Мне хотелось сделать больно Леопарду – и быть Леопардом. Как почуял я животное, как запах этот становился сильнее, как люди меняют запах, когда ненавидят, имеют друг друга, потеют или убегают от страха, как я учуял это, хотя они и старались это скрыть.

А еще и такое: почему я вообще думал о них. Ни к одному я не был привязан, не был связан с судьбой ни одного из них, и, может, судьба шога[20] – это судьба одиночки без привязанности ни к кому вообще. Однажды ночью Кава сказал мне, что детей-минги они спасают уже десять и еще девять лун. Людей, кого боги сводят вместе таким горем, как варварское убийство младенцев, ждет близость, это даже я понимаю. Только я не знал, а не было рядом никого: ни отца, ни дяди, ни брата, ни сестры, не было никакого старшего или хотя бы колдуна, – кто мог бы рассказать мне, когда в походе меняют направление и двое людей ведут себя как любовники. Я смотрел на них и жалел, что не с кем мне обменяться взглядами в первый день, трахнуться во время следующей луны, а во все дни между этим сближать нас, разведенных богами. Ведь я не знаю, что происходит в такие дни. Я никогда и никому не становился близок.

Однажды сынок жившего напротив работорговца позвал меня к себе. Время около полудня, и оба наши дома пустовали. Торговца не было, и мы привели в дом шлюху. Вид у нее был, как у евнуха. Она задрала платье. Она не была евнухом. И девушкой тоже. Зато прелестна под девичью стать. И похоти у того оборотня было побольше, чем у того сынка. Он взял у сынка в рот, а мне велел вытащить мой. Два дня спустя отец сказал мне, что я вхожу в возраст и он повезет меня на южный конец города, где сделают операцию, что превратит меня в мужчину.

Мой дед. Он забыл на следующий день.

Ты нынче каким колдовством занимаешься, Инквизитор?

Шога? А то, знал, конечно. Разве такой мужчина не всегда знает? Я уже в третий раз произнес это слово, это именование, а ты все – известно ли оно мне? Как по мне, так мужчин-шога мы внутри самих себя находим, еще одна женщина, какую не вырезать. Нет, не женщина, а что-то такое, что боги сотворили и о том забыли или забыли рассказать мужчинам, может, и к лучшему. Ты станешь слушать меня, Инквизитор? Говорю, стоит шога тронуть его, потереть, жестко или мягко, или потрепать, когда мысленно он во мне, так я стоять буду тут, а семенем своим вон до той стены брызну. До крыши достану. До верхушки дерева, через реку добью до другого берега – прям какому-никакому гангатому в глаз.

Вот, в первый раз ведь слышу, как ты смеешься, Инквизитор.

Ты не впервые слышишь о мужчинах-шога. Говори о них на языке поэзии, как делаем мы на севере: мужчины, для кого первично желание. Подобно воинам Узунду, что безжалостны, потому как глаза им нужны, только чтобы видеть друг друга. Или говори о них так грубо, как делаете вы на юге, вроде мужчин мугауи, что носят женскую одежду, так, чтобы не было видно дырку, куда ты суешь. У тебя вид баша, покупателя мальчиков. А почему нет? Мальчики прелестные зверьки, боги дают нам соски и дырки, а решает все вовсе не член, или, по-нашему, коу, а золото в твоем кошельке.

Шога сражаются на ваших войнах, шога охраняют ваших невест до замужества. Мы учим их искусству быть женой и вести дом, учим красоте и тому, как доставлять удовольствие мужчине. Мы даже мужчину научим, как доставить удовольствие жене, так, чтобы она вынашивала ему детей, или так, чтоб он всю ее орошал своим молоком каждую ночь. Или чтоб она царапала ему спину и испытывала острейшие удовольствия, от каких поджимаюся пальчики на ногах.

Только я не знаю ничего про искусство ублажать женщин. Иногда мы станем играть музыку тарабу[21] на коре, джембе и говорящем барабане[22], и один из нас возляжет как женщина, а другой возляжет как мужчина, и мы покажем ему сто девять поз, от каких твой любовник получит удовольствие. У вас такой традиции нет? Может, потому-то вам и нравятся ваши жены молодыми, ведь откуда бы им узнать, что любовник вы тягостный? Мы с Кавой обходимся одними только руками. Не считая одного раза, может, двух, точно не помню. По-моему, тут нет ничего странного, может, потому что я все еще ношу женщину у себя на кончике.

Раз я попросил колдуна срезать его, потому как ему, как известно, можно делать такое, что другим запрещено. Он глянул на меня со всей своей ушедшей мудростью, на месте какой не осталось ничего, кроме замешательства, да складки между бровями, да подслеповато сощуренных век. Колдун сказал:

– Ты хочешь еще и один глаз или, может, одну ногу?

– Это вовсе не то же самое, – заметил я.

– Если бы бог Ома, создавший человека, желал, чтоб ты срезал и явил такую плоть, он явил бы ее сам. Может, что тебе и в самом деле нужно срезать, так это дурацкую умудренность мужчин, кто все еще лепит стены из коровьего навоза.

Вторая. На следующий день Леопард лягнул меня в лицо и разбудил. Я открыл глаза, глянул ему в лицо, на его буйные заросли волос, высокие и острые скулы, узкие губы, в глаза, какие в тот раз были все еще белыми с крохотной черной точкой в центре. Я больше боялся Леопарда-мужчину, чем Леопарда-зверя. Большая голова его и широкие плечи предупреждали: он и такой может подтащить обитающего на дереве зверя втрое тяжелее себя. Он улыбнулся, а я закрыл глаза, полагая, будто грежу наяву.

Он лягнул меня в лицо и вновь пробудил. Нежно лягнул: глаза мои скорее распахнул его запах, нежели нога. Я отвернулся от него, прежде чем открыть глаза, но они глянули прямо на солнце. Леопард ступил мне на грудь. Через правое плечо у него висел лук, в левой руке он держал колчан со стрелами.

– Просыпайся. Сегодня ты узнаешь, как пользоваться луком, – сказал.

Он вывел меня из дома, вниз по скрученным стволам провел на еще одно, видимо, дальнее поле. Мы прошли мимо деревца ироко, где он дал Каве поиметь себя. За этим и за журчаньем небольшой речки – еще на одно поле, поросшее деревьями, до того высокими, что они царапали небо, чьи ветви напоминали лапы паука, спутанные вместе. Сзади волосы у него спускались с головы по шее, тянулись по спине, сходясь в точку, и пропадали над ягодицами. Волосы вновь пробивались на бедрах и спускались до пальцев на ногах.

– Кава говорил, что, когда впервые увидел тебя, пытался убить тебя копьем.

– Тоже мне рассказчик, – буркнул Леопард, продолжая шагать.

Мы остановились на поляне, шагах в пятидесяти от нас стояло дерево. Леопард снял лук.

– Ты его или он твой? – спросил я.

– Правду эта старуха говорит про тебя, – покрутил он головой.

Леопард засмеялся.

– Следом ты станешь о любви выспрашивать, – хмыкнул он.

– Пусть эта баба катится зад лизать прокаженному. Ну так есть ли в тебе любовь к этому мужчине и любит ли этот мужчина тебя?

Он глянул на меня в упор. Либо он только-только отпустил усы, либо я только что увидел их.

– Никто не любит никого, – выговорил он.

[20] Шога – на языке суахили означает (одно из значений) мужчину-гомосексуалиста или мужчину, у которого в характере, реакциях и суждениях много женского.
[21] Тарабу (точнее – таараба) – самая популярная музыка на побережье Восточной Африки. Она широко известна как свадебная музыка суахили, поскольку музыканты таараба и музыка являются неотъемлемой частью брачных празднеств.
[22] Африканские музыкальные инструменты: кора – это 21-струнная лютня, на которой играют, как на арфе, джембе – ударный барабан в форме кубка; «говорящий» барабан используют и для передачи сообщений на расстояние.