Черный Леопард, Рыжий Волк (страница 2)

Страница 2

Ладно, те – не твои люди. Хорошо. Значит, не придется тебе песнь смертную петь их вдовам. Ко мне днем люди приходили и грозили из меня обезьяну сделать, а потом еще ночью люди приходили, грозили, чтоб вел себя, как мышка. Тебе нужно либо мое признание, либо мое молчание, но не требуй и того, и другого.

Ты, кажись, недоволен, что я все еще тут с тобою заперт, но я в выражениях лиц не силен. Потому-то и доверяю своему нюху. Что тут увидеть предстоит, известно как ложь. Хотя если ты еще дальше свой стул отодвинешь, то наверняка из окна выпадешь. Уповай на Итуту[6], молю тебя. Итуту, нетрепетность и покой разума и сердца, превыше всего. Как вы на юге это зовете, или юг не так крут, чтоб в покое пребывать? Я мог бы ухватить тебя за шею и сломать ее, потратив меньше сил, чем мне требуется, чтоб кистью шевельнуть. Мог бы по кадыку тебе врезать, прежде чем ты стражу крикнул бы. Схватил бы сиденье, на каком сижу, да гвоздал тебя по башке, пока из тебя соки не потекут, и что бы тогда делать твоей девочке-жене, Жрец? Чья жизнь вовсе обедняла бы в твое отсутствие?

Ладно, успокойся, Жрец, Инквизитор, кто ты ни есть. Во мне меньше ненависти к тем, кто допрашивает, чем к тем, кто богам служит, а ты мне и впрямь нравишься. И, прошу, не подавай знаков страже. Не я буду заперт тут с ними – они окажутся тут взаперти со мной, а судьба жестоко обошлась с твоими первыми семью. Я тут не за тем, чтобы убивать, и тебе не тут умирать. Ты пришел сюда за сказанием, разговорил меня так, чтоб боги нам обоим улыбнулись.

День за днем шел я по бушу[7] и по песку, под солнцем и в дождь, днем и ночью. До того долго, что и не помнил, куда забрел и когда, да и не волновало меня ни то, ни другое. Это – правда.

Да, это правда: когда меня нашли, не было на мне никакой одежды, – только в этом ничего нового. Белые полосы вдоль рук. Белые знаки по всей моей груди и на ногах, на звезды похожие. Траур, говоришь? Признание вины? Бывает, что белые звезды, нанесенные белой глиной, – это белые звезды, нанесенные белой глиной.

Замели меня как бродягу, за вора приняли, пытали как предателя, а когда известие о смерти мальца долетело до вашего королевства, арестовали как убийцу. Ложь в этом каземате привольно льется… Я не сказал, что из твоего рта.

Белые звезды носил он в великой печали и в знак великой вины по случаю смерти. Такое громадное горе ему никогда не одолеть, разве что богам поднести их как звезды и молить, чтоб взяли их обратно на небеса. Ничего из этого не я сказал – ты сболтнул.

Знак – это всего лишь знак.

Я сказал: знак – это всего лишь знак.

Так желаешь послушать эти истории или нет?

Жил в Пурпурном Городе купец, о ком говорили, что он жену потерял. Пропала она с пятью золотыми кольцами, с десятью и еще двумя парами серег, двадцатью и еще двумя ручными и десятью и еще девятью ножными браслетами. «Говорят, у тебя нюх есть отыскивать то, что иначе так и осталось бы пропавшим», – сказал купец. Мне тогда под двадцать лет было, и я уже давно был отлучен от отцовского дома. Купец решил, что я что-то вроде пса-ищейки, а я сказал: ну да, говорят, что у меня нюх есть. Он швырнул мне что-то из нижнего белья своей жены. След ее был до того слаб, что почти омертвел, зато привел он меня в три деревни. Может, знала она, что рано или поздно люди выйдут на охоту, потому как было у нее по хижине в трех деревнях, и никто не мог сказать, где она жила. Каждый дом вела девушка, в точности похожая на нее и даже откликавшаяся на ее имя. Девушка в третьей хижине пригласила меня войти, указала на скамейку, мол, садись. Спросила, не мучит ли меня жажда, и направилась к кувшину со сладким пивом масуку раньше, чем я «да» успел сказать. Позволь напомнить, что зрение у меня обыкновенное, зато, как было сказано, нюх отменный. Так что, когда принесла она кувшин с пивом, я уже учуял отраву, какую она в него бросила, такой жена мужа травит, плевок кобры называется, она теряет вкус, когда с водой смешивается. Протянула мне кружку, я ее взял, схватил руку девушки и заломил ей за спину. Поднес кружку к ее губам и стал край пропихивать сквозь стиснутые зубы. Тут слезы полились, и я убрал кружку.

Девушка привела меня к своей хозяйке, жившей в хижине у реки. «Муж мой бил меня так сильно, что у меня выкидыш случился, – поведала та. – Есть у меня пять золотых колец, десять и еще две пары серег, двадцать и еще два ручных и десять и еще девять ножных браслетов, я их тебе дам, а еще ночь со мной в постели». Я взял четыре ножных браслета и отвел ее обратно к мужу, потому как его деньги мне были нужнее ее драгоценностей. Потом я сказал ей, чтоб девушка из третьей хижины угостила его пивом масуку.

Вторая история.

Как-то ночью отец мой вернулся домой, весь пропахший какой-то рыбачкой. От него несло ею, а еще деревом доски для игры в баво[8] и кровью мужчины, но не отцовой. Отец играл с одним бингва, мастером баво, и проиграл. Бингва потребовал свой выигрыш, а отец схватил доску баво да треснул ею мастера по лбу. Отец утверждал, что забрел на постоялый двор подальше, чтоб выпить, баб пощипать и в баво поиграть. Он лупил своего соперника доской до тех пор, пока тот шевелиться не перестал, после чего ушел из бара. Только от него ничуть не пахло потом, не очень-то сильно пыль чувствовалась, дыхание ничуть не отдавало пивом – ничего такого. Был он не в баре, а в притоне Опиумного монаха.

Так вот, пришел отец домой и с криком велел мне вылезать из зернового амбара, где я обитал, потому как к тому времени из дома папаша меня вытурил.

– Иди сюда, сын мой. Садись и сыграй со мной в баво! – орал он.

Доска лежала на полу, многих зернышек не хватало. Слишком многих для хорошей игры. Только папаша мой желал не играть, а выиграть.

Ты, Жрец, наверняка знаешь про баво, если нет, то я должен тебе разъяснить. На доске четыре ряда по восемь лунок, у каждого игрока по два ряда. Каждому игроку полагается по тридцать два зерна, но у нас было меньше, уж не помню, по скольку в точности. Каждый игрок кладет шесть зерен в лунку нюмба, но мой папаша положил восемь. Мне б сказать, отец, ты что, играешь по-южански, по восемь вместо шести? Да папаша мой не тратил слов там, где можно тумака дать, а бивал он меня и за меньшее. Всякий раз, как я зерно бросал, он тут же говорил «взято» и забирал мои зерна. Только его сильно тянуло выпить, и он потребовал пальмовой водки. Мать моя принесла ему воды. Он схватил ее за волосы, отвесил две оплеухи и рявкнул: «Чего голосишь? Твоя кожа еще до заката про все забудет». Мать не доставила ему удовольствия полюбоваться на ее слезы, она ушла и вернулась с водкой. Я принюхивался, нет ли яда, и был бы рад его почуять. Меж тем, пока папаша мать лупил за то, что она колдовство в ход пускала, чтоб либо свое старение замедлить, либо ускорить отцово, он зевнул в игре. Я посеял свои зерна: по два в лунку до самого конца доски – и забрал его зерна.

Папашу это не обрадовало.

– Ты загнал игру в бесконечный посев, – сказал он.

– Нет, мы только начинаем, – заметил я.

– Да как ты смеешь говорить со мной так непочтительно, зови меня «отец», когда обращаешься ко мне!

Я ничего не сказал и заблокировал его на доске.

У него во внутреннем ряду лунок не осталось зерен, и он не мог ходить.

– Ты смухлевал, – заявил он. – На твоей доске больше тридцати двух зерен.

– Ты то ли ослеп, – заметил я, – то ли считать не умеешь. Ты посеял зерна, и я взял их. Я посеял зерна по всему своему ряду и стеной отгородился, а у тебя нет зерен, чтоб ее пробить.

Отец шлепнул меня по губам, не успел я и всех слов произнести. Я упал со скамейки, а он схватил доску баво, намереваясь ударить меня ею, как он бингва треснул. Но папаша мой был пьян и неповоротлив, а я недаром время тратил, наблюдая у реки за тем, как оттачивают свое искусство мастера борьбы нголо. Он взмахнул доской, и зерна взметнулись россыпью в небо. Я раза три перевернулся назад через голову – так на моих глазах делали борцы нголо – и припал к земле на четвереньках, словно поджидающий добычу гепард. Отец крутился, отыскивая, куда я подевался, будто я пропал куда.

– Выходи, ты, трус. Трус, как все вы, ку по крови. Трус, как мать твоя, – выкрикивал он. – Вот почему мне в радость бесчестить ее. Как и ты, она не выказывает ничего, кроме покорности. Сперва я тебя изобью, потом ее изобью, что тебя таким вырастила, что ты подстилкой для мужиков будешь.

Яростный, как туча, что опустошила мой разум и вычернила сердце, я подпрыгнул и забил ногами в воздухе, раз за разом все выше.

– Ну вот, теперь он зверьком прыгает, – сказал отец.

И пошел на меня. Только я был уже не мальчик. Я набросился на него в маленьком помещении, нырком уперся ладонями в землю, направив их к ногам, и, взметнув ноги в воздух, перевернулся вперед через голову, колесом изогнув все тело, колесом накатил на него, зажав его шею меж своих ног, и жестко повалил. Голова отцова так сильно грохнулась о землю, что мать снаружи услышала треск. Мать моя вбежала в дом и закричала:

– Дитя, оставь его! Ты обоих нас погубил!

Я глянул на нее и сплюнул. Потом ушел. То был первый и последний раз, когда я слышал, как папаша заговорил про Ку.

У сказки этой два конца. По первому концу, ноги мои сплелись вокруг отцовой шеи, толкнули его на землю и сломали позвонки у черепа. Он умер прямо там, на полу, а моя мать дала мне пять каури[9], завернутое в пальмовый лист сорго и отправила прочь. Я обещал ей, что уйду, не взяв ничего из принадлежавшего отцу, даже из одежды. И с тех пор по собственному своему выбору я не носил на себе ничего, сделанного человеком, не считая этих браслетов на ногах, иначе как люди известят мою мать, когда я стану трупом?

По второму концу, шею я ему не ломаю, но все равно он ударяется оземь головой, которая трескается и кровоточит. Очухивается папаша придурком. Мать моя дает мне пять каури, сорго, завернутое в банановый лист, и говорит: уходи отсюда, дядья твои куда как хуже него.

Имя мое было отцовой принадлежностью, так что я оставил его у ворот. Одевался отец всегда в прекрасную одежду, шелка из земель, каких он никогда не видывал, сандалии от мужчин, что были должны ему деньги, – все делал, чтобы заставить себя забыть, что он выходец из племени, жившего в речной долине. Я оставил отцовский дом с желанием, чтоб ничто не напоминало мне о нем. Не успел я уйти, как старое воззвало ко мне, и мне захотелось снять с себя все до последнего клочка. И пахнуть, как мужчина, а не духами городских баб да евнухов. Люди глядели на меня с презрением, какое приберегали для обитателей болот. А я буду переть вперед, набычившись, будто призовой зверь. Льву не надобен наряд, не нужен он и кобре. Я направлюсь к племени Ку, откуда был родом мой отец, пусть дороги туда я и не знал.

Третья история.

Меня зовут Следопыт. Когда-то у меня было имя, только я его давно забыл. Следопыт – это мне по ноге и пыль вздымает, понуждая людей забыть меня, так что подойдет. Люди не дожидаются, пока гриоты сложат сказание в стихах, – сами их слагают. В городах и деревнях говорят: вы слыхали про Следопыта? Как-то посреди месяца waxabajjii на четвертой луне он отыскал мертвого Короля. Я нашел последнего детеныша жирафа, чернокожего с белыми пятнами, которого украли пираты и продавали тому, кто больше всех даст. Последнего живущего из племени Дар, безымянного мужчину, я отыскал в безбожном городе.

Потом еще был мальчик, чье тело я нашел под домом убившего его брата.

[6] Итуту – в верованиях йоруба оккультное воплощение «спокойной силы», «величавой сдержанности». Это эстетическое представление нашло выражение в скульптуре (выражения лиц) и других видах искусства. Привнесенное из Африки в США, оно обрело там среди последователей эстетики йоруба особую важность и ценность как выражение «крутости».
[7] В Африке бушем называют равнины, поросшие кустарником; дикую, необжитую местность.
[8] Баво (архаичное название, совр. – бао) – одна из многочисленных настольных игр в семействе «манкала», распространенных по всему миру (особенно в Африке, Центральной Азии, в некоторых областях Юго-Восточной Азии и Центральной Америки) и часто называемых играми в зерна. Играют в них два игрока на доске с лунками. Доска может быть изготовлена из дерева или любого другого материала. Мастера игры в баво (их называют бингва) пользуются большим уважением среди соплеменников.
[9] Каури – ракушки морских моллюсков, получившие название в честь богини Каури (символизируют порождающее начало матери-богини). Во многих частях Африки каури использовались в качестве денег или жребия при гадании. Они по сей день ценятся во многих странах мира.