Исход (страница 10)

Страница 10

Думаю о сияющем городе. О парке с сухими пнями. О том, как мы вместе ходили за водой. Мы вставали до зари, чтобы успеть набрать самую чистую воду. И эти мгновения, мгновения, когда мы стояли в очереди к колодцу и смотрели на пробуждение мира – самые счастливые в моей жизни. Потом мы шли домой, грели на буржуйке воду и завтракали. Завтракали у занавески в ромашку в разрушенном сияющем городе.

Сияющий город разрушает гвалт: мир заполняют мечущиеся фигуры. Они все что-то кричат, говорят, снуют. Сквозь сон слышу, как она кого-то просит не мешать. Она говорит, что у меня зашиты швы, что меня пороли металлической плетью. А мне она говорит, что в барак пришли со смены строители. Она принесла с ужина еду. Говорит, надо есть. Я нехотя слушаюсь. Ем это невыносимое месиво, которое называют белковой кашей. Хуже неё только молоко. Когда его плохо разводят, порошок скрипит на зубах. Она даёт мне какие-то таблетки. Антибиотики. Затем она уходит, говорит, в ночную смену сегодня. Кажется, она целует меня в лоб. Кажется, её зовут Мила.

Мир то проваливается в непроглядную тьму, то озаряется светом. Порой, в этом заполняющем всё бытие свете я слышу музыку. Музыку весны. Скрипки играют птиц, переговариваются. Хотя, смутно понимаю, что это невозможно. Но неясное понимание тает, и звенящие трезвучия тишины вновь сливаются в симфонию. Это – музыка света. Она сильнее боли, что мучает меня всякий раз, когда я проваливаюсь в небытие. Она сильнее страданий, что меркнут в её сиянии. Она сильнее тьмы, что столько лет разъедает мою душу.

Она садится подле меня и говорит, чтобы я потерпел. Наклоняется и шепчет мне на ухо, что осталось совсем чуть, и тогда мы вместе растворимся в свете. Мы вновь станем им – чистым вечным сиянием. Мы будем вместе. Навсегда. Она обещает, что это будет прекрасно. Я с трудом открываю глаза и вижу солнце в её волосах.

– Сколько же ещё ты будешь бредить? – спрашивает меня скрипучий голос.

Сияние растворяется, открывая взору брезентовый барак, соседнюю койку и безногого старика на ней. Он полулежит, опираясь на костлявую, в бугрящихся венах руку. Как ствол сухого дерева. Остальные койки пусты.

– Сколько я спал? – мой голос звучит уже более человечно. Значит, спал я долго.

– Четыре дня, – безногий улыбается. – Она тебе десять дней выхлопотала. За тебя в шахты пошла.

Смотрю в пол. Земля сухая, в трещинах. Интересно, насколько они глубоки? Наверное, до самой преисподней.

– Я пытался уговорить её не делать этого, – продолжает монолог старик. Он знает, что я его слушаю. – Потому что твоё наказание справедливо. Не за то, что сбежать хотел, а за то, что её не ценишь. Вот за что тебя пороли.

– Я не люблю её.

– Вот дурак, – фыркает калека и скрипит своей раскладушкой. Садится, наверное. – Я не о любви тебе толкую, а о сострадании.

– Бред это всё, – говорю и чувствую, как начинаю злиться.

– Если это твоё заявление – искренне, тогда ты ничем не отличаешься от тех идиотов, что пороли тебя. Ты используешь её любовь в своих интересах, так же, как они нарушают устав и используют вас, рабочих, для удовлетворения своих. Им всем жизненно необходимо хоть как-то самоутверждаться. Быть отправленным работать надзирателем – худшее, что может случиться с гражданином ковчега. Ведь это значит, что ни на что другое у него просто нет мозгов.

– Значит, я – как они, – отвечаю сухо, а сам чувствую, что калека прав. Но я не хочу в этом признаваться. – А ты? – перевожу на него взгляд. Он сидит, опираясь на свои тоненькие руки и грустно на меня смотрит. Ему жаль меня. Меня это злит. Злит его искреннее участие. Как можно быть таким?

– Почему ты, гражданин ковчега, герой наземных боёв, заканчиваешь свою жизнь среди рабов? – спрашиваю, с трудом переворачиваясь на спину. Боль тут же впивается тысячами игл. Но я терплю. – За что тебя наказали?

– Да ни за что, – он пожимает острыми плечами, – так сложилось. Бой был изнурительным и долгим, иные наступали, нам пришлось спешно поворачивать назад. Тогда, в том бою, мне перемололо обе ноги. Мой робот превратился в груду железа, поэтому меня и забыли. Меня спасли миротворцы, которые вернулись за сплавами, за железом. Оно же бесценно. Обычно, если происходит внезапный разрыв нейронной синхронизации, человек либо умирает, либо становится сумасшедшим. Мне же повезло – мозги не сгорели, только ноги, – он на некоторое время замолкает и легонько улыбается. Мне становится стыдно. – Так вот, – продолжает, – военные и доставили меня сюда. Откачали. Ампутировали ноги. Они хотели вернуть меня вниз, но анализы подвели: подхватил какую-то болячку. На ковчегах-то всё стерильно. Я тогда им сам сказал, что здесь останусь. Зачем тратить на меня лекарства, когда толку от меня уже нет? Мне сильно повезло: я воевал тридцать лет и выжил, когда мой робот погиб. Двое из тех ребят, которые меня спасли, до сих пор ходят навещать, – старик смотрит на меня внимательно. – А ты говоришь – бред. Человеком нужно быть, человеком.

Я смотрю на него, в его ясные серые глаза, и не могу понять. Мне кажется, он из другого мира.

– Но ты же говорил, что тебя не кормят, – вспоминаю я. – Я думал, ты здесь как изгнанник.

Старик смеётся.

– Как кто? – он качает головой. – Изгнанники – они всего лишь преступники, Рустам. Те, кто нарушили закон. Их отправляют на работы, чтобы хоть какую-то пользу приносили. Кто ж задаром кормить будет? Поэтому мне порции и уменьшают, что задаром кормят. Я уже говорил тебе, что на них я не в обиде, – он пытается устроиться удобнее. – Мир жесток. Но только потому, что его таким сделали мы.

– Мы? – удивляюсь. – Думаю, здесь ты ошибаешься. Это они, – показываю большим пальцем в брезентовый потолок.

Калека смеётся.

– Как жаль, что ты не знаешь всего того, что знаю я, – говорит. – Жаль, что ты не знаешь истории.

Жаль, говорит, что прошлое так быстро забывается. Старик говорит, что иные – не самая страшная эпоха в жизни людей. Он рассказывает о мировых войнах и ядерных бомбах. Сейчас, говорит, мир разрушен, лежит в руинах. Но человек выжил и смог приспособиться. Он говорит, что никогда прежде люди не были настолько сплочёнными, как сейчас. Беззаконие строительных лагерей, грубость военных, безразличие к судьбе отдельного человека были всегда. Но надо, говорит, мыслить более масштабно. Надо смотреть на всё со стороны.

А я не хочу смотреть со стороны. Я хочу жить. Просто жить – ведь это и есть самая великая ценность. Старик называет это утопией, но соглашается с тем, что к ней, к утопии, нужно стремиться. Но стремиться через осознание всех масштабов. Стремиться, начиная с себя. Ничего не требовать, но – давать.

Я его не понимаю. Наверное, действительно жаль, что я не знаю книг Единой Библиотеки. Я даже не умею читать. Я умею только выживать, и мне плевать на иных или кого-то там ещё. Я считаю, что ничего важнее личного счастья не существует. Так что я, наверное, и вправду, как они. Вот Кира – да. Она бы с калекой поговорила по душам. Её всегда волновало всё глобальное, мировое, общее. Помню, как её завораживали звёзды. А она завораживала меня.

Ко мне вновь приходит Мила. Десять дней прошли быстро. Она всё свободное время посвящала мне: приносила еду, меняла повязку, давала таблетки. Я видел, что она невозможно устала – работала две смены, свою и мою. Причём мою – в шахтах.

Её глаза запали, руки трясутся. Я смотрю на неё и думаю о том, что если бы её жизнь сложилась иначе, она была бы очень красива. У неё пепельные волосы и синие глаза. Длинные ресницы. Тонкие пальцы, которые держат стакан с водой, все в мозолях. Ей бы платье и самоцветы, как у женщины на картине, что висит в палатке надзирателя. Была бы королевой. Я так и не решился спросить у неё, как она смогла достать лекарства. Я просто говорю ей «спасибо». Она плачет. Кажется, я тоже.

4

Аллах не возлагает на человека сверх его возможностей. Ему достанется то, что он приобрёл, и против него будет то, что он приобрёл.

Коран (2:86)[3]

Конец XX века, 1997 год.

Что есть звук?

Что есть музыка?

Как поют птицы?

Как стучит дождь?

Как шумит море?

Как гремит метро? Читала, в подземке такой грохот, что ничего не слышно. Вот дела: звук заглушает звук, и становится неслышно. Не слышно. Ничего. Думаю, спускаясь в метро, все люди становятся как я. Только немножко. Ведь я даже не знаю, как звучит моё имя.

Читала, что в космосе тоже нет звуков. Что галактики, звёзды и планеты живут в вечном безмолвии. Звёзды даже взрываются в тишине. И умирают. Тогда, наверное, я похожа на космос. На вечно одинокий космос.

Пред моими глазами появляются изящные руки младшей сестры. Поднимаю взгляд: она улыбается и говорит, жестами говорит, что купила краски, которые я просила. Я улыбаюсь и принимаю тюбики. Они тёплые, ещё хранят тепло сестринских рук. Охра, кадмий жёлтый, индиго, краплак. Остальные у меня, кажется, есть. Вздыхаю: вот и всё. Всё готово для последней картины.

Да, я решила, что хватит. Общение с миром пора заканчивать. За полвека он так и не ответил мне. Для своих лет я слишком настойчива в желании написать шедевр. А ещё я устала. Смертельно устала.

Сестра садится в кресло напротив и своими красивыми пальцами спрашивает, чем ещё она может мне помочь. А я продолжаю смотреть на её прекрасные руки. Они у неё удивительные, как у баронессы. Тонкие, изящные. Сестре уже к семидесяти, а кисти рук – будто она совсем молодая. Сестра руками останавливает время.

Тёплый свет настольной лампы освещает её мягкие черты и ясные голубые глаза. Отражается золотом от украшенных сединой волос. Да-да, именно украшенных. Это же так красиво – платиновые пряди. Те, кто полагают, будто возраст отбирает красоту, на самом деле ничего в ней не смыслят. Они не замечают, насколько прекрасны морщины, тонко повторяющие пластику лица. Они не видят, каким совершенным, наполненным жизнью становится взгляд. И какими спокойными делаются движения, когда человек начинает чувствовать время. Они не видят, как с возрастом спадают с лиц маски. Я умею только видеть. И я смотрю, я наблюдаю. И вижу я, как время открывает человеческие души. Снимает напускное. Юность подвластна влиянию извне. Глаза юности пытливы и надменны. Они смотрят на мир с вызовом и дерзостью. Юность уверена, что может изменить мир. Но человек, который познакомился с жизнью, больше таких иллюзий не питает. Он, пусть даже неосознанно, чувствует – единственное, что имеет значение – его душа. И если у него хватает опыта и мудрости позволить душе расправить крылья, его жизнь превращается в полёт. Полёт, который может изменить не один мир. И этот полёт я вижу во взгляде, в жестах, в осанке и в улыбке. Вы замечали, что улыбка пожилых людей часто похожа на улыбку Джоконды? И разве это не есть истинная красота? Душевная красота? И что по сравнению с ней, истинной красотой, есть красота телесная? Что есть миг по сравнению с вечностью?

Руки сестры спрашивают меня, всё ли у меня в порядке? Я вновь ушла в себя. Да, чем старше становишься, тем больше возвращаешься к себе. Больше размышляешь. И в этом я нахожу своё успокоение, единение с безмолвной Вселенной.

Перевожу взгляд на сестринское лицо: сестра с беспокойством смотрит на меня. Конечно, ведь я на семь лет старше её. Наверное, она думает, что такие вот провалы – следствие плохого самочувствия. Она ошибается. Но я не буду ей об этом говорить.

Между мной и сестрой – письменный столик, на котором – лампа с зелёным абажуром, несколько газет и тюбики краски. Рисовать я начну завтра. Наверное. Мне почему-то кажется, что когда я положу последний штрих своей последней картины, наступит мой последний миг. Я не могу объяснить, откуда явилось такое странное чувство, но оно ясно мне так же, как и то, что завтра наступит новый день. Хочу я или нет, но солнце над землёй взойдёт. А моё – потухнет.

[3] Сура «Корова», аят 286. Перевод. Эльмир Рафаэль оглы Кулиев.