По дороге в Вержавск (страница 4)
В нижней части устья Жереспеи и остановились. Тут же стали рубить-ломать сухие сучья, деревца, а кто-то кинулся купаться. Илья Кузеньков запросился у Адмирала в Бор, деревню, что стояла выше по течению Жереспеи, там у него жила родня. Адмирал шевелил электрическими усиками, синел из-под очков глазами и не хотел даже слушать своего матроса. Но тот канючил, мол, мигом обернусь, тут всего-то пару кэмэ пробежать. А загорелось Илье повидать даже не ту, родню, что жила издавна в Бору, а только бабу. Она пришла сюда из своей деревни Горбуны на озере Каспля еще осенью. Да заболела. Заходила и в Белодедово к Дюрге, деду Сени. Но Сени как раз и не было в это время дома, в школе наукам внимал. А баба Марта посидела, чаю попила с вареньем да и тронулась дальше.
Илья с младых ногтей, как говорится, обожал эту бабу, как, впрочем, и вообще вся детвора, за ее ласковый нрав и, главное, незримый какой-то короб чудных историй, сказок. Она в любой хате была желанной гостьей. С ней любая непогодь, осенняя ли, а то зимняя, не скучна. Сразу развиднеется, если пожалует баба Марта из Горбунов. Она была как праздник. Ее так и звали: ходячий праздник Берёста. Такая у нее была кличка: Марта Берёста. Завидев ее птичью шапку с ушами и козырьком, защищающим от солнца и похожим на какой-то клюв, клюв гигантской утки, что ли, длинную черную юбку и малиновую кофту, котомочку да посох, дети сразу бежали к ней. Ходила она всегда в лаптях, которые плести была большая мастерица, как и всякие игрушки, птиц, туески, короба из берёсты, шкатулочки, тарелки, венки, пояса и даже целые шапки. В такой берестяной шапке она и ходила.
Марта Берёста раз или два раза в год отправлялась из своих Горбунов вдоль озера Каспля в село Касплю, оттуда – в Белодедово и дальше в Бор на Жереспее, к сестре Лизе. Всего восемнадцать примерно километров.
В селе у родителей Ильи она не оставалась, не желая встречаться с дедом Павлом, то бишь со своим бывшим мужем, от которого еще в младые лета ушла в деревню Горбуны на озере Каспля к удалому коневоду со смоляными кудрями. С тех пор там и жила, уже давно одна, коневод Артем Дурасов потонул спьяну, переплывая на спор с мужиками озеро, – не с мужиками переплывал, а со своими конями: хвастался, что хоть в море-окияне не пропадет со своими скакунами и они не побоятся и волны, а он меж ними будет как на корабле; и в разыгравшуюся волну и поплыл на тот берег… да вдруг его коники и повернули и назад приплыли, фыркая, выходили на берег и ржали отчаянно, глядя на почерневшее расходившееся озеро, хмельные мужики лодку давай ладить, отчалили, сами чуть не потонули, а Тёмку Дурасова не сыскали, позже уже выловили… Так и жила там в Горбунах на берегу озера Марта Берёста с этими лошадями. Да сама уже содержать табунок этот не имела сил, и мужики из соседних деревень да из села ходили, облизываясь, вокруг да около, просили уступить то каурую, то гнедого… А как она поначалу запиралась, то ночью пару коников и увели. И с концами. Тогда сделалась Марта Берёста уступчивее. Всех и распродала. А денежки дочке, матери Ильюши, и Лизе из Бора на Жереспее, своей многодетной сестре.
И хотя Илья и не углядел молодую бабу среди тех коников, но порой ему мерещилось, что видел, ему даже это снилось иногда: стоит баба Марта на берегу, а вокруг чудесные кони, как и она, умно глядят на подплывающего в лодке Ильюшу.
А в гости к уже старой настоящей бабе Марте Берёсте Илья и вправду плавал с дружком Сенькой Дерюжные Крылья и Анькой Перловицей. Аня приходилась дальней родней, тридесятой водой на киселе – Илье, но как-то сдружилась с Ильей крепко, а через него и с Сенькой. Над ними все посмеивались – неразлучная троица, а уже после выхода «Чапаева» стали звать Анкой-пулеметчицей, Петькой и Чапаем. Особенно смешно было при этом видеть большеглазую и благообразную, как икону, Аню. А вот к русому немного увальню Илье имя Петьки вполне подходило. Как и к чернявому сероглазому Арсению имя Чапай. Тем более что через пару лет он осуществил-таки свою мечту – поступил в летное училище.
И они сидели на скамеечке у родника рядом с бабой Мартой, хрустели сахарным аркадом, налившимся как раз в августе, и слушали ее сказки, глядя на озерную серую гладь. Арсению и Ане тоже полюбился ее плавный грудной голос. А еще и вот что: после встречи с ней в груди возникало ощущение странное, будто некий ком там образовался посередине, и он медленно таял потом несколько дней, ну дня три точно. Неизъяснимое чувство. Как будто этот ключ, что бил щедро из берега у деревни Горбуны, холодный, блескуче-серебряный, с песчаными завихрениями, – песок в нем был ослепительно белый, молочный, – вот молочным тот ключ и звали, – и он и клубился потом три дня посреди груди.
А что она рассказывала? Про каких-то купцов, плывших из Персии и как-то поплатившихся за свою жадность и глупость, один мóлодец так их провел, что заставил расстелить эти цветные шелка вокруг, и они превратились в цветущие поля. И про сосну теплую. Такая сосна росла раньше, раскидистая, золотисто-меловая, пахучая, при дороге полевой на Бор, что на речке Жереспее. И вот идет какой мужик в подпитии, ему сразу эта сосна приглянется, она его будто манит, и он присядет на минутку, а пробудет там до утра и без одежды. Хвать-похвать… А порты его, рубаха, картуз на ветках висят. И он вспомнит, что так ему подле сосны тепло сделалось, что раздеться и захотелось. Но как осенью один так вот прилег, а потом захворал да и в могилу сошел с кашля, так ту сосну под самый корень и срубили. Выходит, злая она была… А может, и добрая, но не со всеми.
Тут в ключ попал кузнечик, плавает, дергается, выбраться не может. Все его увидели. А баба Марта Берёста говорит, ну подайте ему помогу. Илья с Анькой посмеялись, а Арсений взял да сорвал травинку и сунул под нос кузнечику, тот и выбрался. И баба Марта Берёста говорит, мол, а вы зря надсмехаетесь. Вот был один случай с пропойцей и разбойником Мартыном. Схватили его за грехи тяжкие да и бросили в узилище, в тюрьму. И сидит он, горюет – не о грехах, конечно, а о своей участи такой… Как вдруг чует: что-то коснулось щеки. Отогнал, думая, что насекомое. А оно опять. Поймал пальцами – вроде нить или паутина. Потянул – а крепкая. Сильнее потащил – не рвется. И вдруг загорелось ему вцепиться в нее да и повиснуть – не рвется, да и все. И тогда он сообразил по ней полезть. Лезет и лезет, выше и выше. А там и другие сидельцы, воры да убивцы прочухались, глянули – един ихний товарищ куда-то устремляется, да тоже схватились, полезли. И качается паутина та, сейчас оборвется. И вот Мартын добирается до самого края облака – не облака, а может, такой светлой-пресветлой земли, хватается, и вмиг все рухнуло, все его дружки-товарищи по пленению тому горькому, да справедливому. А Мартын-то на руках подтянулся, глядит: чудеса-а-а… Плоды различные, цветы, птицы. И среди всего того великолепства похаживает мужчина, спокойный весь из себя, с чистой бородой расчесанной, с большими ясными очами. Увидал Мартына, приветил улыбкой. Мартын к нему. Мнется. Враз позабыл свой нрав, все свои ухватки биндюжные, слова не может молвить. А тот словно на вопрошанье и ответствует: никто не выкарабкался, а один ты, и вот почему: паучок в кадке у твоей полюбовницы плавал, та и хотела его придавить, а ты не дозволил, сунул соломинку и вызволил пленника да и отпустил. Не помнишь? Мартын мнется, загривок чешет пятерней. Ну а мы тут всё помним. Вот тебе и сталось. Мартын вдруг уразумел, что не сон это, да бух на колени: «Осподи!..» А тот: «Я слуга. А ты спасен на этот раз. Ступай теперь». И Мартын встал и пошел, дивясь и качая головой и скребя загривок. И все силился вспомнить ту полюбовницу, и ту кадку, и того паучка.
И купил после себе хату да наладился коноплю растить да вымачивать и пеньку вытягивать, веревки вязать, канаты. И такие прочные то были веревки и канаты, что к нему отовсюду заказы шли, даже от капитанов морских кораблей. И не гнила его пенька и совсем не портилась от соленой воды. Она и сама по себе прочна и устойчива ко всякой гнили, а тут еще и мастер был чистый в своих помыслах и рассуждениях. А рассуждение его с тех пор простое было: спасай всех, кого можешь, тогда и тебе будет спасение.
Конечно, и Илья, и Арсений сказки из короба Берёсты переросли, научились и самосад покуривать тишком, и подпевать матерным революционным частушкам, ну драться, само собой, до крови с литовцами, то бишь левобережными, – Илья на правом жил. А Сеня вообще в Белодедове, но причислял себя к правобережным. Он ведь тоже пристроился отпрашиваться с Ильей у Адмирала. Но тот не отпускал. Да скоро стало ясно, что обед затягивается и переходит уже в ужин. По всему видать, и заночевать здесь придется. Не настроилась еще походная жизнь. Да и устали все от сборов, дружной гребли навстречу древнему граду, стоявшему где-то высоко-о-о… Река-то Каспля вела вниз вроде бы, но потом-то надо будет подниматься по Гобзе – вверх. И Евграф Васильевич толковал, что город стоял меж двух озер на ледниковой гриве. Тут уже снова какие-то кони Марты Берёсты чудились.
И Адмирал их отпустил после обеда. А где двое, там и третья – Аня. Случайно услышала, куда они идут, и за ними увязалась, хотя ребята и сетовали, что будет только тормозить их, они же отпросились не пойти, а сбегать. Но Аня была упорная, быстрая, несмотря на такой свой старопрежний как будто неторопливый лад и вид. И они отправились.
4
Переплыли на лодке через Касплю, привязали ее к кусту и пошли вверх, а потом вдоль быстрой чистой Жереспеи и побежали, чтобы оправдать доверие Евграфа Васильевича. Аня тоже бежала, задрав подол черного платья, смешно выкидывая ноги в темных больших, наверное, материных, полусапожках на каблуках. Бежать-то в них было неудобно, и девочка разулась и припустила за ребятами, держа полусапожки в руках. Но те уже запыхались и перешли на шаг. Оглянулись на Аню.
– Что же вы… – пробормотала она, догнав их, – хитрите?
– Успеем, – сказал Илья, – тут совсем близко.
Лес по обеим сторонам речки Жереспеи был давно сведен. Только вдоль берегов и тянулся вал деревьев, и можно было далеко проследить движение реки по этому зеленому змею. Вечернее солнце косо освещало луга и поляны. На противоположном берегу еще паслось деревенское стадо. Заметив троицу, черный от солнца пастух в каком-то треухе и серой накидке луженой глоткой гаркнул:
– Ратуй![1]
И звонко щелкнул длинным бичом. Ребята повернули к нему лица, приостановились и пошли дальше.
– Рататуй, – молвила Аня с улыбкой.
– Это чиво такое? – спросил Сеня.
– Чиво, чиво, – отозвалась Аня. – Кушанье, вот чиво.
– А?
– Мм?
– Чье такое?
– Провансальское.
– Испанское? – уточнил Сеня.
– Французское, – поправил Илья.
Арсений покраснел, сплюнул.
– Трава трещит, ничего не слышно!.. И чиво, Ань?
– И того: кушанье из помидоров, чеснока, лука, кабачков.
– Щи?
– Салат.
– Мешонка овощей, так бы и сказала.
– Это блю-ю-до, а не мешонка, – ответила Аня.
– Это у попов рататуй, – сказал Сеня, – а у нас, крестьян, мешонка.
– А название-то какое-то нашенское, – заметил Илья.
– Нет, французское, – возразила Аня.
Впереди показались избы Бора. На возвышении, чуть подальше от деревни, и вправду темнели густые сосны. Бор и есть. Но как ближе они подошли, то заметили кресты среди медовых сосновых стволов – кладбище.
На деревне лаяли собаки, гоготали гуси. Улица, как обычно, была совершенно пуста. Илья вел друзей. К ним бросились пыльные кудлатые собаки. Да Сеня припас палку, отмахнулся, и свора тут же рассыпалась, визжа и захлебываясь.
– А ну! – крикнул Сеня, стараясь задать басовитости голосу.
И собаки лишь издали лаяли. За плетнем забелел платок и пропал. В другом дворе послышался голос, подманивающий какую-то животинку: «Дюдя-Дюдя-Дюдя!.. Ай, чертяка! Подь сюды!»
Пахло пылью, навозом, а с лугов наносило цветами, от реки тянуло рыбой и водорослями. Привычный обычный запах летней речной деревни.
Тропинка свернула с основной улицы к серой избе, крытой соломой, с голубенькими наличниками, с дырявыми крынками на жердях плетня, тряпками, драными калошами, курами, сонно квохчущими в пыли, и двумя малы́ми в одних запачканных рубашонках посреди кур, что-то копающими под наблюдением темной кошки в белых носочках, сидящей на скамеечке у порога.